Страница 7 из 78
– Да тоже с Шебой нажрались у него... Остались ночевать. Точнее, я остался, Шеба уехал.
– Ну?
– Ну вот. Утром встаем, Вилли нужно еще смену сидеть, он там кого-то подменял... А меня что-то приперло – куда-то ехать мне, что ли, было необходимо или что – уже не помню... В общем, выхожу я на улицу с бодуна, ну, никакой просто. Как сегодня. То есть идти могу только по прямой. И смотреть только вперед. Типа, если в сторону голову поворачиваешь – сразу тошнить начинает. Мутит.
– Так и что? – нетерпеливо спросил Дюк.
– Таки вот, – с деланным еврейским акцентом продолжил Огурцов. – Короче, иду по набережной, чувствую – что-то не то. Что-то не так. Дискомфорт какой-то.
– Ну, еще бы. Дискомфорт – не то слово, – зевнув, сказал Дюк, чтобы хоть что-то сказать.
– Ага. Так хреново, знаешь, мне последнее время делается.
«А ты пей побольше, – подумал Дюк. – Еще не то будет».
– Да, знаешь, потею по ночам, страшное дело. Глюки какие-то идут... То голоса слышу, то еще что... Шаги на лестнице, всякая такая ерунда...
– Так что же там, на набережной?
– А-а... Ну да. В общем, что-то, чувствую, странное вокруг меня происходит. Ну, напрягся, голову поворачиваю, гляжу на Неву...
Огурцов сделал многозначительную паузу и развел руки.
– Глядь! А там – вода одна.
– А что там еще должно было быть? – лениво спросил Дюк.
– Ну, елы-палы! Что напротив Виллиной работы стоит? «Аврора», мать твою! А я гляжу – «Авроры»-то и нету! Врубаешься? Все есть – мост, машины ездят, люди ходят – как будто так и надо. Все вокруг в порядке, а «Авроры» нету! Тут у меня крыша и поехала... «Авроры» нет!
Огурцов смотрел на Дюка вытаращенными глазами, показывая всем своим видом, что отсутствие революционного крейсера на месте его вечной стоянки произвело на него самое сильное впечатление.
– Не понял. То есть как это – нет? Глюки, что ли, у тебя были? Натуральные?
– Да какие там, на фиг, глюки! Ее и не было в натуре! Потом я узнал, что ночью ее на ремонт увезли. Куда-то там, – неопределенно махнул рукой Огурец. – Но я-то этого не знал! Врубаешься, какая фигня?
– Да... – Дюк усмехнулся. – Тут может крыша поехать.
– «Может»... Не то слово – «может». У меня и поехала. Я на полусогнутых обратно к Вилли... Ну, он мне объяснил все, слава тебе, Господи... А то и не знаю, где бы я день закончил. На Пряжке, может быть...
«А тебе бы полезно было на Пряжке месячишко полежать, отдохнуть, – подумал Дюк. – Глядишь, в себя бы пришел. Бухать бы перестал...»
– Вилли... Вилли у нас газеты читает. В курсе, так сказать, событий находится, – продолжал Огурцов. – Ты-то, вот, знал, что «Аврору» ремонтируют?
– Нет. Не знал, – спокойно ответил Дюк. – Какое мне дело до вашей вонючей «Авроры»?
– Она такая же моя, как и твоя, – встрепенулся Огурцов. – Мне до нее тоже дела нет, между прочим.
– Так чего же ты так расстроился, когда ее не обнаружил?
– Я не расстроился... Я... Как бы это...
– Вот я бы... – Дюк медленно поднялся и вышел из-за стола. – Я бы радовался, как дитя, – заговорил он, пройдясь предварительно по комнате, выглянув в открытое окно и сплюнув на улицу. – Я бы, наверное, кончил, если бы «Авроры» не увидел. Заколебала! Стоит ведь, сука, на самом видном месте. Как бельмо на глазу. Одно слово – гадость. А ты – расстроился... Не гоже, друг мой, не гоже из-за такой пакости нос вешать. Странно даже.
Он пристально взглянул на своего гостя. Тот заерзал на стуле.
– Да нет же, Леша. Ты меня неправильно понял...
– Пустое. Дюк взял с пола опорожненную бутылку, посмотрел сквозь нее на Огурцова.
– Пустое, – повторил он улыбнувшись и, лениво, медленно поведя рукой, бросил ее за спину, в открытое окно, выходящее на людный в это время дня Суворовский проспект. С высоты шестого этажа бутылка летела долго, и Огурцов с неожиданно пришедшим и заставившим его мгновенно протрезветь страхом ждал – звякнет ли она об асфальт, или дело примет совсем другой, страшный и непредсказуемый оборот.
Саше Огурцову было двадцать три года. Выглядел он значительно моложе своих лет и, несмотря на то, что вел достаточно беспорядочный образ жизни, такой, который, пожалуй, мог совершенно подорвать здоровье и уж во всяком случае оставить на лице молодого человека характерные следы, больше двадцати с первого взгляда ему не давал никто. Продавщицы же в магазинах, или просто случайные люди, порой называли его «мальчиком», что Огурцова иной раз обижало, а чаще – веселило.
Что касается следов разгульной жизни, то окружающие реагировали на них довольно примитивно. «Какой ты бледный и худенький», – говорили окружающие, не подозревавшие, что бледность и худоба эти – не от болезней или немощи. Скорее, напротив. От излишнего жизнелюбия и, в некотором смысле, раблезианства, свойственного Огурцову, по крайней мере, в отношении алкоголя.
Эту же фразу произнесла и бабушка, сидящая за стеклянным барьером в регистратуре психо-неврологического диспансера, куда пришел Огурцов, в какой-то момент поняв, что учеба в институте несовместима с тем образом жизни, который казался ему единственно возможным и правильным.
– Какой вы бледный и худенький, – печально сказала полненькая, розовощекая старушка. Огурцов потом уже, спустя месяцы, с удивлением думал о том, что все, имеющие касательство к психиатрии, ну, по крайней мере, все те, кого он встречал лично, – и врачи, и санитары, и даже вот такие бабушки-регистраторши, гардеробщицы и уборщицы были как на подбор розовенькие и, если не сказать, «жизнерадостные», то, во всяком случае, вид имели вполне цветущий.
– Жизнь такая, – пожал плечами Огурцов.
– Господи, да какая у вас жизнь? Видели бы вы жизнь, – возразила старушка, впрочем, очень тихо возразила. Почти неслышно. Так, чтобы не обиделся молодой человек, пришедший на прием к психиатру.
Огурцов тоже промолчал, решив не растрачивать впустую запас знаний, полученный из книг, описывающих симптомы и методы лечения различных душевных расстройств и болезней.
Доктор Ленько оказался таким же розовеньким и кругленьким, как бабушка-регистраторша, доктор Ленько был улыбчив, совершенно лыс, рост имел небольшой, даже, можно сказать, маленький, потирал ручки и поблескивал черными глазками из-под толстых линз в грубой роговой оправе, доктор Ленько постоянно сморкался, утирая свой добрый, какой-то домашний нос просторным, белым в синюю клеточку, платком.
– Что случилось, молодой человек? – весело спросил доктор Ленько, и Огурцов вдруг понял, что вся та информация, которую он собирался на него вывалить, дабы убедить врача-психиатра в полной своей невменяемости, ему не пригодится. Глаза Ленько, спрятавшиеся в сеточке веселых морщин, были серьезны. И говорили эти глаза о том, что их хозяин не нуждается в исповеди молодого человека, пришедшего к нему на прием. Что исповедей, подобных той, что приготовил Огурцов, он наслушался за свою жизнь предостаточно, и они ему наскучили своим однообразием, наскучили, если не сказать больше – утомили и озлобили.
– Так что же? – спросил Ленько уже чуть строже. – Излагайте. Я вас слушаю.
– Понимаете, – начал Огурцов, – дело в том, что...
– Ну-ну, – подбодрил доктор. – В чем же дело?
Огурцов, взгляд которого прежде блуждал по кабинету, изучая его довольно скудное убранство – казенный, дешевый письменный стол, шкаф с мутным стеклом, за которым виднелись пустые полки, пузырящийся линолеум на полу, – встретился глазами с Ленько.
– Дело в том, – неожиданно для самого себя сказал Огурцов, – дело в том, что я не могу ходить в институт.
– Почему же так?
– Не могу и все. Не знаю, что со мной. Я ничего не помню...
– В каком смысле? – заинтересованно спросил доктор Ленько.
– В прямом. У меня специализация – вычислительная техника. Так я не то чтобы фортран и алгол не помню, хотя чего там, казалось бы, помнить, я даже интегральные уравнения решать не в силах.
– Я тоже, – сказал доктор Ленько, блеснув линзами очков.