Страница 5 из 18
Наиболее известным из них был поэт Илья Сельвинский. Когда-то его окружали почет и
слава, но это, как позже рассказал мне Пастернак, осталось в далеком прошлом.
Сельвинский имел смелость высказать свое мнение о социалистическом реализме.
Охарактеризовав его как прогрессивный жанр в искусстве, он заметил, что все-таки было
бы целесообразнее создать идеологию социалистического романтизма, которая при
полной преданности советской системе давала бы еще и возможность свободного
творчества. За эти слова он подвергся суровым преследованиям и в период нашего
знакомства переживал душевный кризис. Во время приема Сельвинский спросил меня, согласен ли я с тем, что к самым выдающимся английским писателям относятся Шекспир, Байрон, Диккенс, Уайльд и Шоу и, возможно, также Мильтон и Бернс. Я ответил, что не
сомневаюсь относительно Шекспира и Диккенса, но не успел продолжить свою мысль, как Сельвинский задал другой вопрос: что я думаю о новых авторах - Гринвуде и
Олдридже. Я вынужден был признаться, что впервые слышу эти имена, очевидно, по той
причине, что большую часть войны провел за границей.
Позже я с удивлением узнал, что речь шла о весьма посредственных литераторах.
Олдридж оказался австралийским писателем-коммунистом, а Гринвуд автором
популярного романа "Любовь в нищете". Их книги были переведены на русский язык и
изданы большими тиражами. Средний советский читатель не имел ни малейшего
представления о шкале ценностей, принятой в западных кругах. Какие произведения
будут переведены и в скольких экземплярах напечатаны, решали официальные
литературные ведомства - при этом они в точности следовали указаниям Центрального
комитета партии. В соответствии с этим современная английская литература в Советском
Союзе была представлена тогда романом Кронина "Замок Броуди", двумя или тремя
пьесами Моэма и Пристли и - как я впервые услышал - книгами Гринвуда и Олдриджа.
(Эпоха Грэма Грина, Ч.П.Сноу, Айрис Мердок и других "сердитых молодых людей" еще
не наступила, их стали издавать позднее). Кажется, мои хозяева не поверили, что я не
знаю упомянутых Сельвинским двух авторов. Очевидно, в их глазах я был
капиталистическим агентом, которому надлежало избегать разговоров о левых писателях -
подобно тому, как они сами игнорировали факт существования русской эмигрантской
культурной среды.
Между тем Сельвинский продолжал говорить, его голос звучал громко и
торжественно, как будто он обращался к широкой аудитории. "Я знаю, - заявил он, - что
на Западе нас считают конформистами. Таковы мы и есть - в том плане, что как бы мы не
отклонялись от директив партии, это постоянно кончается тем, что партия права, а мы
заблуждались. Партия все видит, слышит и знает лучше нас". Я заметил, что остальные
гости недовольны этим выступлением, явно предназначавшимся для скрытых
микрофонов, всегда установленных на подобных встречах. Воцарилась напряженная
тишина: казалось, Сельвинский допусти крупную бестактность, и факт его шаткого
положения, по-видимому, еще больше усугублял всеобщее замешательство.
Я, тогда еще мало разбиравшийся в ситуации, заявил, что свободная дискуссия на
политические темы не может быть опасной в демократической стране. Красивая дама, жена одного известного советского писателя и в прошлом секретарш Ленина, возразила
мне: "Мы живем в обществе, построенном по законам науки. Разве можно говорить о
10
свободе мышления, например, в области физики? Ведь только сумасшедшие и
невежественные люди отрицают законы движения. Почему мы, марксисты, открывшие
закономерности развития истории и общества, стали бы запрещать независимое
социальное мышление? Если же вы имеете в виду свободу ошибаться, то ее мы, действительно, не допускаем. О чем вы, собственно, говорите? Именно правда дает
свободу: мы гораздо свободнее, чем вы там, на Западе". И она процитировала Ленина и
Луначарского. Когда я ответил, что ее мысли похожи на высказывания Огюста Конта, а
также тезисы французских позитивистов девятнадцатого века, чьи взгляды весьма не
одобрялись Марксом и Энгельсом, комната, казалось, наполнилась холодом, и общество
как-то незаметно перешло к обсуждению литературных сплетен. Мне был преподан урок.
Вступая в подобного рода дискуссию и задавая собеседникам каверзные вопросы, я
ставил их в опасное положение. Я никогда с тех пор не видел ни мадам Афиногенову, ни
кого-то из ее гостей. Теперь я отношусь с полным пониманием к их реакции и признаю
бестактность моего поведения.
- II -
Несколькими днями позже, сопровождаемый Линой Ивановной Прокофьевой, бывшей женой композитора, я на электричке поехал в Переделкино. Это была своего рода
литературная деревня, созданная по инициативе Горького, с тем чтобы признанные
писатели могли там работать в спокойной обстановке. Но учитывая темперамент людей
творчества, их близкое соседство далеко не всегда было гармоничным. Даже я, несведущий иностранец, мог догадаться, что в Переделкино не утихают ссоры и
разногласия.
Ступив на дорогу, ведущую к писательским домам, мы увидели мужчину, роющего
канаву. Он вылез из нее, представился Язвицким, спросил, как зовут нас, и мы довольно
долго беседовали. Наш новый знакомый настоятельно посоветовал нам прочитать его
блестящий роман "Костры инквизиции" (4) и еще более замечательный роман об Иване
Третьем и средневековой России, над которым он работал в то время. Затем, пожелав нам
всего хорошего, он исчез в своей канаве. Моя спутница была несколько ошеломлена
подобной бесцеремонностью, меня же она очаровала. Непосредственный, сердечный
монолог, без формальностей и светских любезностей, обязательных на официальных
приемах, произвел на меня необыкновенно приятное впечатление.
Стоял теплый солнечный день, какие бывают ранней осенью. Пастернак со своей
женой и сыном Леонидом сидели за деревянным столом в крошечном саду. Поэт сердечно
нас приветствовал. Марина Цветаева, с которой Пастернак был дружен, однажды сказала, что он выглядит как араб и его конь: у него было смуглое, экспрессивное, очень
колоритное лицо, теперь знакомое всем по многочисленным фотографиям и портретам
кисти его отца. Пастернак говорил медленно, монотонно, низким тенором, несколько
растягивая слова и с каким-то жужжанием, услышав которое один раз, уже невозможно
было забыть. Он удлинял каждый гласный звук, как иной раз слышишь в жалобных
лирических оперных ариях Чайковского, только у Пастернака это звучало с большей
силой и напряжением. Я, смущаясь, передал ему пакет и объяснил, что в нем сапоги, посланные его сестрой Лидией. "Нет, нет, что это? - закричал поэт, удивленный, как будто
я подал ему милостыню, - это явное недоразумение! Вероятно, сапоги посланы не мне, а
моему брату". Я чувствовал себя все более неловко. Жена поэта, Зинаида Николаевна, желая помочь мне, перевела разговор на другую тему и задала вопрос о восстановлении
Англии после Второй мировой войны. Я еще не начал отвечать, как заговорил Пастернак:
"Я был в Лондоне в 1935 году, на обратном пути с Антифашистского конгресса в Париже.
11
Позвольте рассказать все с самого начала. Дело было летом, и я находился на даче, когда
ко мне явились два представителя НКВД, а может, Союза писателей. Мы тогда не так
боялись подобных визитов, как сейчас. Они сказали примерно следующее: "Борис
Леонидович, в Париже собирается антифашистский конгресс. Вы тоже приглашены на
него. Желательно, чтобы вы выехали завтра. Вы проедете через Берлин, где проведете
несколько часов и сможете повидаться со всеми, с кем пожелаете. В Париж вы прибудете
4. Настоящее название книги Язвицкого “Сквозь дым костров”(1943).