Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 14



За это время, как говорится, много воды утекло: отлично сошли именины государя Николая Александровича в Царскосельском дворце, – царь танцевал с баронессой Фридерикс, царица Александра Федоровна грустила, а наследник Алексей пускал хлебными катышами в сестер; семь тысяч террористов было повешено и бессчетно радикалов разного направления распределили по тюрьмам да глухим селениям, где новь стоит полгода и снег выпадает в преддверии сентября; совершилась социалистическая революция и прокатилась по стране гражданская война между сторонниками и противниками Учредительного собрания, которая унесла до трех миллионов жизней, когда и одной-то безмерно жаль; упразднили частную собственность, хорошие манеры, свободный выезд за границу, вольнодумие и благотворительные вечера; зато завели прописку по месту жительства, пайки, бесплатное медицинское обслуживание и пионерскую организацию для детей, бессчетно террористов и радикалов разного направления пошли под расстрел и туда, куда Макар телят не гонял; опять произошла в России революция, только наоборот, то есть в стране возродили частную собственность, хорошие манеры, свободный выезд за границу, вольнодумие и благотворительные вечера, при этом упразднив прописку по месту жительства, пайки, бесплатное медицинское обслуживание и пионерскую организацию для детей.

Даром что нынче у нас господствуют отрицательно алчущие умы, все почему-то кажется, что в недрах нашего народа вот-вот народится поколение мечтателей насчет освобождения человечества от оков. Это предчувствие могло бы показаться неосновательным, кабы не такое многозначительное обстоятельство: этногенез русского идеалиста так же гадателен, как происхождение человека вообще, а на каверзнейший из наших национальных вопросов «откуда что берется» – и вовсе ответа нет.

Догадки

Кузьма Минаевич крепко пил. Лет примерно до сорока он даже вкуса не знал хмельного, но в тот день, когда князя Дмитрия выдали головой изменнику Борьке Салтыкову и настоялся князь на коленях у бывшего тушинца, аккурат между черным крыльцом и сенным сараем, в тот самый день Кузьма Минаевич от огорченья и согрешил. Пришел он домой в первом часу пополудни, сел за стол, прослезился, сказал жене Татьяне… это, разумеется, нашим языком говоря: «За что боролись?!» – и велел подать зелена вина. Вроде бы и невелик грех, особенно когда он обходится без последствий, если бы не пришелся тот день на Филиппки, первую неделю Рождественского поста. А чтобы православный дул горькую в непоказанное время, это надо его донельзя огорчить.

С тех пор он редкий день когда не был пьян, что, в общем, неудивительно, поскольку в крови у людей Севера не хватает того фермента, который защищает людей умеренного климата от пьяного окаянства, и уж коли русский человек запьет, то это надолго, если не навсегда.

По этой причине Кузьме Минаевичу не доверяли серьезных дел, справедливо полагая, что особа нетрезвого образа жизни никакого дела не доведет до логического конца. Только этой же зимой в Казани произошел бунт, и Кузьму Минаевича, против всякого ожидания, послали к татарам расследовать причины казанского мятежа. По прибытии на место Кузьма Минаевич два дня отпаивался капустным рассолом и мятным квасом, а на третий день приступил к дознанию, хотя еще не полностью отошел.

По розыску оказалось, что главным виновником происшествия был дворянин Савва Аристов, казначей при казанском воеводе, который обобрал здешних обывателей до штанов. Так, он прикарманил суммы, отпущенные Москвой на прокорм стрельцов, и ссудил их симбирским купцам под большой процент, самосильно обложил данью черемисов и чувашей, вымогал подношения у татарских мурз солью и кирпичом. (Кирпичом в частности потому, что он затеял посреди Казани строительство собственного дворца.) Одним словом, Савва Аристов довел дело до того, что против его притеснений выступил целый край.

Кузьма Минаевич велел взять вора и доставить его в подвал Ахметовой башни, где был устроен застенок по московскому образцу.

Под сводами серого камня стоял стол, покрытый зеленым сукном, на столе – два чугунных подсвечника со свечами, чугунная же чернильница и глиняный стакан с перьями для письма. Напротив стола, в значительном отдалении, тлели в жаровне угли, добавлявшие ярко-оранжевую тональность к темно-апельсиновому освещению от свечей, а между столом и жаровней висел на дыбе вор Савва Аристов и хрипел. Он так низко поник головой, что волосы скрадывали верхнюю часть лица, но почему-то казалось, что глаза его горят и это от них, а не от свечей и жаровни исходит потусторонний, ужасный свет.

– А скажи, вор, – спрашивал его Кузьма Минаевич, – сколько подвод кирпича поставил тебе мурза Чигирей и почем обошелся тебе кирпич?

Подьячий Сукин[3] было занес перо над бумагой, но вор молчал. С минуту было слышно только его лихорадочное дыхание и поскрипывание блока под потолком.

По доносу посадского Ивана Огурца, отправил ты, вор, в Литву верного человека, а с ним пятьсот рублeв денег медью и серебром. Отвечай: зачем?

Савва Аристов откинул в сторону волосы, искоса посмотрел на говорившего, но смолчал.

– Я тебя пока человечно спрашиваю, это имей в виду. То, что ты, вор, на дыбе висишь, еще считается ничего…

Савва вдругорядь поднял голову и сказал:

– Как ты смеешь, мясник[4], ко мне, природному дворянину, с вопросами приставать!

– Ну не сволочь! – возмутился подьячий Сукин. – Проворовался, можно сказать, насквозь, уж к пытке назначен, а все спесивится и рычит!..

– Страшный народ! – согласился Кузьма Минаевич и замотал головой, точно отгоняя от себя мысль.

Впрочем, Савва Аристов больше ни слова не проронил, даром что был бит кнутом, держан над углями и в заключение выщипали ему по волоску половину его окладистой бороды.

Вечером того же дня Кузьма Минаевич снова запил. Уж Аристова отправили на вечное заточение в Кирилло-Белозерский монастырь и миновал он Нижний речным путем, а Кузьма Минаевич все никак не мог отстать от зелена вина и с утра до ночи глушил тоску. Сукин ему говорил:



– Кузьма Минаевич, друг любезный, возьми ты себя в руки, ведь до того ты допился, что смотреть на тебя нельзя!

– Ты мне лучше скажи, подьячий: за что боролись?! – отзывался тот, и в голосе его сквозила отравленная слеза.

Подьячий Сукин все Смутное время просидел в Кракове, при низложенном царе Василии Шуйском, и кто за что боролся сказать не мог.

Наконец отправились восвояси. Кое-как отпился Кузьма Минаевич капустным рассолом и мятным квасом, заложили ему возок, снабдили провизией на дорогу, и тронулись они с подьячим Сукиным в обратный путь, держа направление на Москву.

Зима была на исходе, снег синел и ноздрился, там и сям стаи ворон чернели вдоль унавоженной колеи, ботало, подвешенное к дуге вместо колокольчика, издавало жестяной, неприятный звук, лес по сторонам дороги стоял стеной, мрачный, многозначительный, как будто он что-то имел сказать. Дорога, несмотря на зимнюю пору, была тряская, и Кузьма Минаевич то и дело говорил себе внутренним голосом: «Куда только смотрит Ямской приказ!»

За Юрьевом-Польским, едва пропала из виду золотая маковка Георгиевского собора, возок остановила компания подвыпивших мужиков.

– Никак разбойнички… – сказал Кузьма Минаевич, но без чувства, как о погоде говорят, поскольку он разные виды видел и боялся только свою жену.

Между тем мужики уже выпрягли лошадей, а один из них распахнул дверь возка и диким голосом закричал:

– А ну, бояре, скидай порты![5]

– Вы что, очумели, собачьи дети! – возразил Сукин. – Вы кого грабите? Это же Кузьма Минаевич едет, народный герой и благодетель родной земли!..

Мужик призадумался и сказал:

– Что-то про такого мы не слыхали. Много у нас на Руси героев развелось, в кого пальцем ни ткни – герой. Так что, бояре, скидай порты.

3

Потомок его был комендантом Петропавловской крепости во время восстания декабристов и, по отзывам наших страдальцев, показал себя с положительной стороны.

4

Кузьма Минаевич прежде держал мясную лавку в Нижнем Новгороде и преуспевающий был купец.

5

Вообще – одежда на старорусском; слово, вероятно ведущее свое происхождение от латинского глагола «носить». Интересно, что по причине всемирности русского человека, открытой Федором Достоевским, даже самые, кажется, природные наши слова, вроде «денег» или «собаки», на поверку оказываются приемными из соседственных языков.