Страница 1 из 16
Титов Александр
Жизнь, которой не было
Александр Титов
Жизнь, которой не было
повесть
БЫВШАЯ ЗНАМЕНИТАЯ ДОЯРКА
Мать смотрит на Митю с затаенным страхом:
- Не ходи к нему - удавя!..
- Почему? - Митя конфузливо заглядывает в ее яркие карие глаза, такие большие, что как-то неловко делается и мурашки по спине бегут. - Я каждый день его навещаю. А сегодня воскресенье - моя очередь печку топить.
- Он дурак глупый - возьмет да и стукнет поленом.
- Не стукнет и не "удавя"... - Митя нарочно передразнивает ее деревенский выговор. Он ощущает нечто далекое, тревожное и грустное, но никак не может понять, что это такое. - Как же он не удавил прежде свою покойную бабку?
- Бабка сама умерла с горя. Надо было сразу, как только ее похоронили, отправить идиота в дурдом.
- Джон никому не мешает! - восклицает Митя. И снова смотрит в эту таинственную кофейную прозрачность глаз. Мать выдерживает взгляд. - Никого не ударил, не обворовал...
- Этого еще не хватало! Да я сама, первая, топором его зарублю! - Глаза матери мутнеют и как-то странно подкатываются вверх. Грозит разогнать всех, кто заходит в Джонову хибарку "погреться". Притон нашли, распивочную, сволочи, открыли!
Мать сходила в соседнюю комнату, надела шерстяные вязаные гамаши в полоску. Возле порога серые валенки с галошами. Собирается на ферму, где работает в родильном отделении, выпаивает телят.
Два теленка заболели, надо посмотреть... Снимает с вешалки дубленку, купленную лет двадцать назад, когда они были в моде. Темные волосы покрывает светло-серым, почти новым пуховым платком, смотрится в зеркало, висящее на теневой стороне. Поверхность его сверкает влажным, искристым, как вода в проруби, утренним огнем. День, едва начавшийся, разгорается в зеркале вдвое ярче, чем на улице. Еще и солнце не показалось, а краешек зеркала уже горит ослепительно оранжевым светом.
Мать наскоро взбивает челку. В ее волосах заметны паутинчатые, шевелящиеся под гребнем сединки, которые, как ни странно, молодят ее. Это еще не пуховая белизна старости, но серебро недавно ушедшей молодости. Ей тридцать пять. Берет с полки помаду в розовом тюбике, осторожными движениями подкрашивает свои и без того яркие губы в мелких трещинках, облизывает их не спеша. В такие мгновения она задумчива, будто видит не себя, но чужую. Помада старая, полузасохшая, плохо размазывается по блестящей поверхности губ, налипает к ним темными крупинками. Надо не забыть купить ей в подарок новую - к Восьмому марта.
Запах коровника навсегда въелся в ее одежду. А вечерами, когда с работы возвращается отец, в доме начинает витать еще и запах мазута.
Мать одергивает дубленку, поворачивается перед зеркалом. От ее движений по комнате еще сильнее разносится запах телячьего навоза, молока, клеверного сена, которое дают только малышам. Когда-то была молодая знаменитая доярка, к ней приезжали фотографы, корреспонденты из газет и с телевидения. Выступала на съездах и совещаниях, читала, слегка запинаясь, умные слова по бумажке. Митя, совсем маленький, сидел рядом с отцом в кресле и смотрел выступление матери по телику. Подвыпивший отец в тот вечер был хоть и веселый, но с угрюминкой, тыкал усмешливо темным пальцем в экран: складно говорит, сволочь, выучилась! В люксе живет, гадина!..
Вскоре она приехала: веселая, раскрасневшаяся, с гостинцами, подарками, сувенирами, всяческими грамотами и медалями. Рассказывала о тогдашних знаменитых людях, с которыми встречалась делегация.
"Ты нас кормить думаешь или нет? - с шутливым упреком обратился к ней отец, неуклюже приобняв за плечи. - Щи вари или суп. Мы с Митькой вторую неделю без горячего сидим..."
Медали и грамоты до сих пор лежат в нижнем ящике комода, на самом дне, нахолодившиеся от пола. Здесь же связка газет и журналов с фотографиями юной чемпионки надоев. Один журнал, на обложке которого помещена цветная фотография матери, Митя потихоньку забрал и отнес себе в комнату. Она на этом фото здорово вышла - совсем артистка!
Как-то раз она зашла в комнату сына, чтобы подмести пол, и Митя не успел спрятать журнал. Ни слова не говоря, мать содрала обложку с собственным изображением, разорвала в клочки. И ушла, не стала даже подметать. На портрете она была задорная, круглолицая, с мягкой деревенской улыбкой. Застенчивая, но с достоинством.
Теперь ее давно никто не фотографирует. Позабыта и Тужиловская ферма, гремевшая когда-то высокими надоями. Скоро ее закроют, потому что от коров нет прибыли. Да и сами коровы старые, пора сдавать их на мясо. К весне, по слухам, уберут с должности старого одышливого председателя Тараса Перфилыча.
Мать иногда возьмет да и выпьет с устатку. Работа с четырех утра и до девяти вечера - не каждый выдержит. От отца она прячет "свою" бутылку самогона, подкрашенного вишневым вареньем. Скоро станет обыкновенной пожилой дояркой, из тех, кто вечно под хмельком - краснолицые, в грязных, засаленных халатах, в грубо повязанных платках. Все матюжинницы, бьют коров чем попадя.
Как анекдот вспоминают давние слова секретаря райкома, который собрал со всего района председателей и привез их учиться хозяйствовать на тогда еще передовую Тужиловскую ферму: "Взгляните на этих вычищенных и выскобленных коров! - воскликнул Первый, вскидывая величественным жестом пухлую ладонь. Готов побиться о заклад, что хвосты этих коров чище, чем ваши бритвенные помазки!"
УТРО ИДИОТА
Проснулся Джон от ощущения того, что со всех сторон будто кто-то иголочками покалывает. Открыл глаза, всхлипнул:
- Холядьня!
Свесил с печки босые ноги, чувствуя, как от земляного пола тянет морозной сухостью. Ладони оперлись о нахолодившиеся, засаленные от частых прикосновений кирпичи. Утренний свет пробивался сквозь маленькие заиндевелые окошки. Их всего два, смотрят, как большие мутные глаза.
- Никогоси... - хнычет дурак. Один то есть... Не понимает, но чувствует. Сейчас придут. Митя или дядя Игнат. По очереди ухаживают за Джоном. Пухлые губы сами собой произносят звуки, гундят и поют.
Ночью за стеной бушевала метель, и Джону было как-то особенно, по-дурацки страшно: огромный злой дядька склонился над хатой, крытой заснеженной соломой, дул ртом в печную трубу: ух-ха! Хлопал ладонью по заледенелым стеклам. Все вокруг трещало, а в животе у Джона гуркала перловая каша - дядя Игнат вчера варил, да, наверное, не доварил и жиру свиного, вонючего, в нее много добавил.
Дурак всхлипывает, подвывает по-собачьи. Не хочет быть один. Соскакивает с печки, шлепает босыми ногами по шишковатому земляному полу. Колодообразное тело устремляется к столу. Стеклянная банка пуста - пальцы нащупывают колючие крупинки сахара, отковыривают их. Джон чавкает, сосет: во рту сладко, но мало. Скулит, продолжая вылизывать стенки, клацает по стеклу зубами. Сахарные песчинки царапают разбрякшие со сна губы.
В сенях раздается топот валенок. Слышно, как Митя хлещет по калошам обшарпанным веником, отряхает снег. Трещит промерзлая дощатая дверь, не поддающаяся первым рывкам, и наконец широко распахивается. Весь в клубах белого, будто молочного пара, чуть наклонившись, чтобы не удариться головой о притолоку, входит среднего роста паренек в шапке-ушанке и теплой заграничной куртке с яркими буквами.
Джон так и разевает рот: сколько раз видел эту куртку, но всякий раз переливчатые разноцветные узоры букв приводят его в остолбенение.
- Извини, Джон, я проспал! Вчера вечером по телику классный боевичок показывали!..
Дурак радостно ощеривается: сейчас Митя расскажет кино! Он так здорово умеет рассказывать, машет бледными кулаками в стылом сумеречном воздухе хаты: тот, хороший, полицейский как треснет бандита в лоб!.. А красивая девушка в джинсах как прыгнет с верхнего этажа!.. А этот, плохой, которого все ловили, бабах из револьвера!..
При каждом Митином взмахе, сопровождающем пересказ фильма, идиот радостно гекает, переминается с ноги на ногу на холодном полу. Там, в кино, умный полицейский переколошматил всех плохих негодяев. И стало всем хорошо. Джон сияет блестящими бессмысленными глазами, раскрыл слюнявую пасть.