Страница 10 из 16
– Завидую, милочка, – так, чтоб услышали все, шепнула ей дородная супруга Ильи Семеновича, университетского профессора с кафедры римского права. – Экий у вас благоверный!.. душевно завидую.
– И правильно делаете, – звонко отозвалась крестница, напрочь отбив у госпожи профессорши охоту вести светские беседы. – Я бы на вашем месте тоже завидовала.
После чего послала обиженному профессору воздушный поцелуй, превратив обиду в удовольствие.
И совсем нетрудно рассмотреть, что у профессорши в глазах:
…курица.
Ходит по двору, лапой скребет, зернышки выискивает: склонит голову набок, посмотрит одним глазом, другим – хороша ли находка? Ах, и это, похоже, с изъяном! Ко-ко-ко, ко-ко-ко, жить-то стало нелегко! Или остановится, украдкой на петуха взглянет, – того кочета с гребешком набок, что поодаль разгуливает. Всем хорош петух, жаль, староват уже.
Вот соседский…
Федор же, купаясь в восхищенных приветствиях, подошел к тебе, Княгиня. Пал на одно колено; поцеловал в ладонь, тронув горячими, твердыми губами.
– Ну что твой Крейнбринг? – спросила ты, погладив вороные кудри.
– Меценатствует, тетя Эльза, – Федор с напускной скукой развел руками, но по сияющим глазам его читалось легче легкого: фабрикант, пасынок Муз, раскошелился больше, чем предполагалось ранее.
– Надолго к нам?
– До вечера, тетя Эльза. А может, заночуем. Не прогоните на ночь глядя? Едут дроги по дороге, стоит тетя на пороге…
– Глупости несешь, пиит! – вмешался Джандиери, улыбаясь шире, чем делал это обычно. Ты насторожилась, ибо впридачу к неестественной улыбке господин полковник еще и снова пустил трещинку по краешку голоса. Второй раз за день, чего раньше не случалось. Циклоп, не часто ли?
Впрочем, кто заметит, кроме тебя?..
– Мало что не прогоним! силой заставим остаться! Даром ли я по жандармской части?!
– Недаром, дядя Шалва. Все знают – недаром.
Федор протянул Джандиери руку. Мужчины обменялись крепким рукопожатием; это не удивило общество – собравшиеся знали, что племянника своей второй жены, Федора Сохатина, не имеющий сына-наследника князь любит больше всех.
В завещании, небось, ему много чего отпишет.
Для тебя не было тайной, что Феденька, проходящий по документам твоим племянником, для здешнего высшего света числится в твоих незаконнорожденных сыновьях. "При первом муже прижила на стороне! – шептались втихомолку. – От этого!.. от гусара Хотинского!.. да какого гусара! – от жокея-англичанина! А записала племянником, чтобы держать при себе, не позорясь!.."
Эти слухи тебя вполне устраивали.
Более того: они устраивали Джандиери.
– Федор Федорович! – вмешалась профессорша. – Умоляю: "Балладу призраков"! Будучи в недомогании, пропустила ваш вечер у графини Трубецкой… умоляю!..
– Просим! – зашумели гости. – Федор Федорович! Просим!
Ты поймала Феденькин взгляд: петь ли, Княгиня?
Кивнула.
А он, мерзавец, опрометью ринулся к бричке, зашарил где-то в ногах и извлек… мандолину. Старую, лаковую. Победно вскинул над головой, вызвав у окружающих стон восторга; вернулся и подал инструмент тебе.
– Ум-моляю, тетя Эльза! Будучи в недомогании после вечера у госпожи Крейнбринг… мадера, потом горилочка-матушка!.. пальцы, знаете ли, дрожат…
Нет, профессорша так и не сумела рассердиться на своего кумира. Хотя старалась вовсю: поджимала губы, трясла мопсовыми брылями. Не вышло. А ты, едва тронув мандолину, поняла: настроена заранее. Под тебя; под твою хватку, под твой характер.
В дороге, что ли, старался?
Одной рукой правил, другой настраивал?
Конечно, ты предпочла бы альгамбрскую гитару или, на худой конец, лютню – но выбора не было. Сама ведь кивнула, никто в затылок не толкал. Теперь играй, "тетя Эльза". Брюзжание было напускным: на самом деле ты любила вот такие дни, вечера, собрания, когда могла видеть Феденьку, играть для него, кого считали твоим сыном едва ли не все… включая тебя, Княгиня.
Ведь правда?
Правда. И можно в такие минуты не думать о главном: скоро Федор с женой выйдут в Закон.
Скоро – все.
Глупая, старая Рашка… а ты помнишь свой собственный выход в Закон? О да, конечно, ты не забудешь его до самой смерти, и после смерти не забудешь…
Давай не забывать вместе?
…знать бы еще, почему ты мне запомнилась тогда?
Шла, как все.
Глядела, как все.
Муха на липкой ленте – как все.
Может быть, дело в другом: ты шла, не оборачиваясь. Семнадцатилетняя девчонка, маленькая дрянь, ты даже не пыталась тайком глянуть через плечо: где фея-крестная? по-прежнему стоит ли за тобой?!
Будто знала: стоит.
Здравствуйте, Эсфирь Гедальевна; как поживает ваш папа в Житомире? По-прежнему заверяет реб Ицхок-Лейбуша, что во-первых, он давно отрекся от блудной дочери, во-вторых, дочери у него отродясь не было, и в-третьих, жена ночами плачет, а у него тоже сердце, а сердце кровью обливается?.. Ладно, Эсфирь Гедальевна, вероотступница дражайшая, плюньте и разотрите. Что, привели ко мне вашу девочку? ой, это же не девочка, это свежий розанчик, не сглазить бы!.. извините, у меня сегодня нет сил на шутки, и на смешной акцент, от которого вы, милая Эсфирь Гедальевна, Дама Бубен, давным-давно избавились, тоже нет сил. Стойте себе за спиной вашей девочки, которая на вас даже оглядываться не хочет, стойте молча и не обращайте внимания на мое брюзжание…
У меня сегодня хандра.
Я люблю свою хандру. Я лелею ее, баюкаю, радуюсь ее приходу, ибо обычное мое состояние носит другое имя – отчаяние. А сегодня я ворчу по поводу и без, но на самой окраине брезжит краешек солнца, встающего на западе: завтра все будет иначе, завтра, или уже сегодня, к вечеру, или прямо сейчас…
Я жду так долго, что время успело потерять для меня свою ценность, обрести и вновь потерять.
Жаль.
Жаль времени.
Как тебя зовут, девочка? Рашель? о, хорошее имя! Старое, выдержанное – не имя, вино. И служил Иаков за Рашель семь лет; и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее. Впрочем, детка, я не Иаков, мне недосуг служить за тебя семь лет (семь?! песчинки насмешливо текут меж пальцев…); и надеюсь, ты не обидишься, если я скажу, что не люблю тебя.
Впрочем, это не помешает мне войти в тебя, и познать тебя, и забиться в самый темный уголок тебя без надежды когда-нибудь освободиться – тысячи моих темниц, вы все приходите ко мне сами, и я сам проверяю крепость ваших стен, надежность запоров, кандалы и цепи, звено за звеном, стык за стыком…
Ну давай, для начала я зажгу тебе огонь – как всем.
Иди.
Пора бы привыкнуть, но не получается. Больно. Больно видеть этот огонь, этот обычный лесной пожар – когда раньше (раньше? смешное слово…) я мог вострубить, опрокинув на землю буйство града и пламени, смешанных с кровью, вздыбить косматую гриву Кобыльей Пасти, символа конца света, ударить оземь громовыми перунами, как мужик в запале хлопает драной шапкой… и только после этого, рассмеявшись, сказать:
– Иди!
Вот пытка: коротать вечность, мельчая изо дня в день.
И тысячи коршунов, не ведая, что творят, клюют мою печень – унося куски с собой. А печенка-дура отрастает заново, отрастает; а коршуны плодятся и размножаются, живя аки птицы небесные – не жнут, не сеют, но кормятся…
Ах, ты уже прошла?
Вижу, вижу: дождь пролился с небес, и ветер разметал пламенные языки, и угли шипят по-змеиному в грязи, под босыми ногами. Кстати, почему вы всегда приходите ко мне босыми?.. ладно, потом.
Я так понимаю, ты и сейчас не обернешься? Ну хотя бы утоли тщеславие, глянь искоса: эй, Эсфирь Гедальевна, Фира-Кокотка, хороша ли я?! достойна ли своей крестной?! Не хочешь? Ну и ладно. Понимаешь, девочка, ты у меня не одна – увы! – вас сейчас человек пять, вы идете ко мне разными дорогами, желая войти в Закон; вы идете, не видя друг друга, уверенные в своем одиночестве, в своей исключительности – а я сижу, как дурак, на перекрестке и жду вас, заранее зная: вотще.