Страница 14 из 25
Нет, ничего этого Амфитрион не знал — да и узнай он о рождении Эврисфея, все равно не омрачился бы духом, ибо не был в сущности склонен к правлению городами. Рассмеялся бы, налил бы в кубок черного хиосского вина и выпил бы до дна во здравие всех детей, родившихся в эти дни.
И очень удивился бы, если бы какой-нибудь прорицатель сообщил ему, что через полвека с лишним его жене Алкмене принесут седую голову нынешнего мальчика по имени Эврисфей — и Алкмена выколет у этой страшно оскаленной головы мертвые глаза своим ткацким челноком.
Очень удивился — и не поверил бы.
А зря.
3
— Мойры!
— А я тебе говорю — Илифии!
— А я говорю — Мойры!
— Ну и дурак! Станут Мойры сидеть на пороге у какой-то Алкмены! Тоже мне…
— А вот и станут, если по приказу Геры!
— Станут-сядут… Оба вы олухи! И вовсе не Илифии, и уж тем более не Мойры (будут они Геру слушаться!) — а сестры-Фармакиды!
Третий голос… тридцать третий… триста тридцать третий голос… Шумят Фивы, ох шумят…
— Да какая вам разница, кто сидел? Главное, что роды задержали… У Никиппы в Микенах семимесячный родился — у-у, Танталово племя! — и ничего, а у Алкмены первенький едва вылез, а второй вообще через неделю…
— Ой, сестры! Ой, посмотрите на дурищу-то! И деткам своим покажите! Это ж не баба, это ж корыто глупости! Через неделю… Ты ж сама рожала, толстая, должна понимать, небось!
— Это я толстая? Это я-то толстая?! Это ты толстая!
Дерутся женщины в Фивах… дерутся, спорят, друг дружку перекрикивают. Откуда им знать, когда у Алкида брат-близнец Ификл родился, — если про первенца слушок сразу побежал, чуть ли не с первым криком младенческим, а про второго-то сплетня припоздала, на целый день, почитай, задержалась… и то — пока сказали, пока услышали, пока поверили да проверили…
Шумят Фивы, ох шумят… Спят братья-близнецы Алкид с Ификлом, знать ничего не знают, ведать не ведают, грудь сосут, пузыри пускают, не слушают голосов глупых, и того голоса визгливого не слышат, что и другими не больно-то услышан был!
— Жаль!
— Чего жаль, Галинтиада?
— Жаль, что вторую жертву принести не успели! Кто ж мог знать, что у нее двойня… Поздно узнали мы, поздно!
— Да зачем нам второй, Галинтиада? Первый — герой, Избавитель; а второй? Ификл Амфитриад — невелика слава!
— Жаль… ах жаль…
И снова тихо.
Да где там тихо — шумят Фивы, во всю глотку шумят, месяц шумят, другой, третий, полгода шумят…
Когда угомонятся?
4
…Жара взяла семивратные Фивы в осаду.
Гелиос в раскаленном добела венце — полководец умелый и беспощадный — обложил город пылающим воинством своих лучей, и тщетны были все попытки владыки ветров Эола прорваться в изнемогающие Фивы и освежить их дыханием хотя бы Зефира — потому что неистовый северный Борей-воитель умчался на косматых крыльях в Гиперборею, нимало не заботясь судьбой злосчастных Фив.
Дом Амфитриона также не был обойден вниманием раздраженного Гелиоса — что совершенно неудивительно, ибо даже великие герои страдают от жары подобно последним рабам, и это наводит на неутешительные мысли о всеобщем равенстве. Тишина царила во всех покоях, взмокшая, разомлевшая тишина; рабы, слуги и члены семейства хозяина дома искали прибежища в ненадежной тени — и лишь из западных покоев доносился веселый шум детской возни.
Один угол этих покоев был надежно огорожен четырьмя боевыми щитами Амфитриона — хотя нет, центральный щит был парадным, с искусным барельефом, изображавшим Зевса, глотающего свою первую жену Метиду; в реальном бою такое украшение скорее мешало, чем помогало, — и там, за этими щитами ползали восьмимесячные близнецы Алкид и Ификл, галдя, агукая и выясняя свои нелегкие отношения.
Дети великого Амфитриона и целомудренной Алкмены.
Или, вернее, дети божественного Зевса, великого Амфитриона и целомудренной Алкмены.
Повод для сплетен и пересудов по всей Элладе.
Напротив, сидя на низком ложе, клевала носом дряхлая нянька Эвритея. Впрочем, голова почтенной Эвритеи, чья иссохшая ныне грудь выкормила в свое время немало достойных фиванцев, в последние пять лет стала слишком тяжелой для тощей старушечьей шеи и тряслась практически всегда — так что лишь из-за этого не стоит упрекать Эвритею в излишней сонливости.
Тем более что трое нянек помоложе спали уже давно, развалившись на циновках у стены, и их крепкий здоровый сон не вызывал у постороннего наблюдателя никаких сомнений в его подлинности.
— Дай! — донеслось из-за щитов, и в щели мелькнула сперва розовая младенческая спина, а после и то замечательное место, по которому любят шлепать мамы не только в семивратных Фивах. — Да-а-а-ай!..
Звук оплеухи, возня, протестующие вопли… тишина.
Тишина.
Кто обвинит спящих, если в жаркий воздух летнего дня исподволь вкралось дыхание Сна-Гипноса, божества темного и неотвратимого, как и его старший брат, не знающий жалости Танат-Смерть?!
Поэтому раскачивающаяся в полудреме Эвритея была единственной, кто заметил некое движение на полу, и старуха отнюдь не сразу поняла, что оно означает.
— Да-а-а-ай! — еще раз послышалось из огороженного угла.
Тишина.
Две маслянисто-отсвечивающие ленты лениво скользили от порога к щитам, изредка задерживаясь и приподнимая узкие треугольные головки; они текли беззвучно, они были невинны и ужасны, и дряхлая нянька следила за ними сперва равнодушно, потом, когда понимание забрезжило в ее мозгу, — испуганно; а родившийся в горле крик распух и застрял, мешая дышать и лишь слабым хрипением пробиваясь наружу.
С перепугу Эвритее показалось, что змеи гораздо больше, чем они были на самом деле, что они — порождения Ахерона, реки подземного царства мертвых, что чешуя их отливает грозным огнем Бездны Вихрей; и голова старухи впервые за последние годы перестала трястись, застыв в оцепенении. «Зевс Всеблагий, — Эвритее казалось, что она кричит, но на самом деле губы ее лишь беззвучно шевелились, — матушка наша Афина-Тритогенейя… дети!.. Дети, дети, де…»
И было совершенно непонятно, молится ли старая нянька, и если молится, то кому — Зевсу, Афине или каким-то странным детям… Впрочем, все мы дети, чьи-то дети — и Зевс, сын Крона, и Афина, дочь Зевса, и нянька Эвритея, дочь вольноотпущенника Миния Лопоухого.
Возня за щитами на миг прекратилась.
Две змеи сплелись в один клубок, и две головки, растревоженно постреливая жалами, неуловимым движением просунулись в щель между парадным щитом и обычным, боевым, с изображением пылающего солнца; и тут же вынырнули обратно.
— Да-а-ай!..
Две пухлые ручки показались в щели. Они возбужденно хватали воздух растопыренными пальцами, ссорясь, отталкивая друг друга, норовя догнать убежавшую игрушку… Позднее, когда Эвритея будет в сотый раз рассказывать о случившемся ахающим рабам и слугам, она выставит перед собой руки, задумается, пожует запавшими губами, отрицательно покачает головой и левой рукой возьмет за локоть стоящую рядом рабыню. Так и будет показывать: рука Эвритеи и рука рабыни. Только никто не поймет, что же хотела этим сказать выжившая из ума старуха, никто не поймет, а зря.
Обе руки были правые.
…Дрогнул парадный щит, раскачиваемый изнутри, детские руки втянулись за ограду, следом за ними шмыгнули змеиные головы — и тут одна из подпорок не выдержала. Что-то заскрипело, треснуло, поплыл вбок барельеф, изображавший заглатывание несчастной Метиды, края двух щитов — тяжелого парадного и более легкого, боевого — резко сошлись, подобно гигантским ножницам, клубок на полу завязался немыслимыми узлами, наливаясь упругой силой…
И обмяк.
Когда центральный щит с грохотом рухнул — к счастью, наружу, — Эвритея нашла в себе силы закричать.
Пока молодые няньки-засони продирали глаза да соображали, что к чему, в покои уже ворвалась испуганная Алкмена. Не останавливаясь, она кинулась к детям, с разгона упала на колени и принялась ощупывать малышей.