Страница 2 из 5
И так далее. А потом получается, что голова у меня сама по себе, а руки и ноги непосредственно подчиняются приказам вышестоящего начальства. Ибо, как известно, битие определяет сознание…
Ну, старина, как будем жить дальше? Можно, конечно, прийти на вокзал, сесть в поезд, доехать до станции назначения и продолжать служить Императору, между делом презирая себя; тем более, что все нутро мое так и рвется в уютный окоп, лишь только подумаю о той травле, которая развернется, если… Если что? Ну, в общем… это… понятно, короче.
Дошел ты, брат, до ручки. Даже сам с собой намеками объясняешься. Дрессировка, ничего не скажешь…
Ну и боюсь – а что тут такого необычного? Где они теперь, храбрые? Все боятся, не только я.
Вот именно, «не только я»…
Так что же все-таки делать-то будем?
Не знаю.
Эх, плюнуть бы на все, подумал он, сидеть бы вот так и потягивать кофе… Выпасть бы из времени…
Стоп. В этом что-то есть. Сидеть. Вот так. И потягивать кофе…
А ни черта в этом нет…
Черт! Давешний черт!
Слушай, не сходи с ума, изумленно сказал внутренний голос. Ты же разумный человек, ну какой может быть черт? Напился до чертей, козе понятно.
Козе всегда все понятно, она для меня не авторитет. Не существенно, откуда взялся черт. Что он сказал? Ведь он же сказал что-то такое…
Ты можешь остановить время, – вспомнил Генрих очень отчетливо, будто кто-то шептал ему на ухо, – и до конца жизни жить в этом остановленном мгновении. Но только один раз – и насовсем. Навсегда. И чтобы сделать это, надо просто очень захотеть.
Что ж, очень легко проверить. Надо только захотеть. Сейчас. Вот сию минуту. Пять часов. Безумное чаепитие, Льюис Кэрролл, «Алиса в стране Чудес». Вечно пять часов. Устрою безумное кофепитие. Сюда бы еще Соню и Шляпкина – для компании…
Такой реакции Генрих от себя не ожидал: спину стянуло холодом, лицо залил пот; он сжал зубы, сцепил руки, чтобы унять дрожь, – не помогло. Раз в окоп под ноги к нему скатилась неразорвавшаяся бомба – ощущения были похожие.
Ну и нервы у тебя, презрительно сказал внутренний голос. Генрих встал и подошел к парапету.
«Блажен, кто вырваться на свет надеется из лжи окружной. В том, что известно, пользы нет, одно неведомое нужно. Но полно вечер омрачать своей тоскою беспричинной…»
Да, здесь можно на секунду забыть, что идет война. Море синее-синее, теплое и ленивое, и такое же голубое, как море, небо над ним. Пальмы и прочая буйная тропическая зелень – вот она, перегнись через парапет, и можешь потрогать. Звенят цикады, поют птицы, а ночью, бесстрашно нарушая приказ о светомаскировке, будут летать светлячки…
Да, на секунду можно поверить, что войны нет. Это если не смотреть вперед, где на горизонте разлегся серый дредноут, угрюмый и безжизненный, как каменный остров. И если не смотреть направо – там длинный узкий мыс, и на нем нахально торчат, не маскируясь, иголочки ракет береговой обороны. И если не смотреть вниз, – где на такой же зеленой террасе, задрав в небо хоботы, стоят зенитки, а рядом, под пальмами, спит орудийная прислуга. И если не смотреть вверх – там проплывает, натужно ревя, тяжелый восьмимоторный рейдер с подвешенными под крыльями пикирующими бомбардировщиками. И если заткнуть уши, потому что пробило пять часов, и черный репродуктор на столбе начинает выкаркивать военную сводку…
Генрих вернулся за столик, сел, обхватив голову руками, и закрыл глаза.
Нет. Не сейчас. Попозже. Я еще не готов.
Ничего себе, неужели ты поверил во всю эту ерунду? Ты, всегда гордившийся именно тем, что не принимаешь ничего на веру? И во что – в черта!
Да не в черта. Черт, может, и на самом деле привиделся. А время я остановить смогу – точнее, сам смогу остановиться во времени и не идти дальше. Я это чувствую. И я это сделаю. Вот так, дорогие мои – я сбегу от вас, да так хитро, что вы меня никогда не сможете поймать…
На перроне было малолюдно: два десятка таких же, как он, отпускников, возвращающихся в свои части; заплаканные девушки и женщины, угрюмые усатые отцы; священник; несколько шпиков; несколько спекулянтов; несколько проституток; продавщица цветов; две девочки-школьницы в косынках с красным крестом; пацан-беспризорник стреляет глазом, что бы такое спереть; полицейский искоса следит за пацаном-беспризорником; кошка, которая гуляет сама по себе…
Ну, вот и все. О прибытии поезда не сообщают, и он появляется неожиданно, возникая из-за толчеи неразобранных вагонов: впереди две платформы, одна с песком, одна с зенитками, потом черный, пузатый, лоснящийся пыхтящий паровоз, за ним вагоны, синие и зеленые вперемешку. Все это прогромыхивает, подлязгивает, подтягивается к перрону, поскрипывает и повизгивает тормозами, останавливается, открываются двери, и на твердь земную выкатываются развеселые отпускнички…
А может быть, сейчас? – подумал Генрих. А? Поезд уйдет, а я останусь?
Поезд уйдет…
Нет. Рано (боже, дурак какой, ну чего ты тянешь, упустишь момент!). Потом. Попозже.
Эх, шестереночка ты, Генрих, шестереночка. Как тебя закрутили, так ты и крутишься, никак не остановишься. Шестереночка-шестереночка… В какой вагон садимся? Вот в этот.
Генрих вскочил на подножку. Хорошо хоть, никто не провожает.
Жалко, некому провожать…
Повезло – купированный вагон, и половина купе пустые. Генрих сбросил рюкзак, повесил автомат на вешалку для одежды и открыл окно.
На перроне прощались. Прямо под окном лихой вахмистр-кирасир, придерживая саблю, взасос целовал яркую высокую брюнетку. Девочки в косынках раздавали благотворительные бутерброды: тоненькие ломтики хлеба с маргарином и брюквенным повидлом. Напротив вокзала подрались две проститутки, их не могли растащить, пока какой-то железнодорожник не вылил на них ведро воды; теперь они стояли жалкие, растерянные, похожие на ощипанных ворон…
Лязгнув буферами, поезд тронулся. Медленно проплыл под окном кирасир со своей девицей, девочки с бутербродами, железнодорожник с флажком, плачущие мамы и мрачные папы, машущие руки, платки, шляпы, зонтики, воздушные поцелуи, газетный киоск, мальчики из «Гвардии Императора» замерли в почетном карауле, тоненькие ручонки вскинуты в истовом римском приветствии, семафор, пакгаузы, разбитые вагоны и паровозы, зенитки, дочерна пропыленная живая изгородь, снова зенитки, развалины элеватора, а поезд все набирает скорость, все чаще бьют колеса на стыках, все меньше времени остается, все меньше, меньше и меньше…
– О-о, я, надеюсь, не п-помешал? – спросили за спиной не вполне твердым голосом.
Генрих обернулся. В дверях стоял давешний кирасир, за его спиной маячили еще двое.
– Нет, конечно, – сказал Генрих. – Входите, дружище. И вы тоже.
Кирасир качнулся вперед и не устоял бы, не прими его Генрих в свои объятия. За кирасиром ввалились мрачноватый фельдфебель-танкист, бритоголовый и лопоухий, и «зеленый берет» в пятнистом комбинезоне без знаков различия. Произошел небольшой веселый кавардачок, в ходе которого рюкзаки были рассованы по углам, а оружие пристроено так, чтобы не мешало и в то же время всегда было под рукой. Затем кирасир, азартно сопя, эффектнейшим жестом профессионального иллюзиониста извлек будто бы из воздуха трехлитровую банку самогона и торжественно водрузил ее на стол.
– Вы ведь, кажется, т-трезвы, мон шер? – неодобрительно сказал он, пытаясь посмотреть Генриху в глаза; это у него получилось не сразу. – Неп-позволительно!
Ну и ладно, подумал Генрих, ну и правильно. Успею. У меня ведь чертова прорва времени: ночь, день и вечер – в поезде; потом переночую где-нибудь и еще пять часов буду ехать на машине; потом пешком. Неужели же я не улучу подходящей мне минутки!
Самогон был хорош. Он не драл горло, не отдавал сивухой, а на языке оставлял приятный привкус не то ореха, не то еще чего-то подобного. Кирасир победно поглядел на остальных, как должное принял восхищенные замечания и пояснил, что первое дело – это процедить самогон через десяток противогазных фильтров, ну а потом с ним надо делать кое-что еще, а что именно – он не скажет даже под угрозой медленного перепиливания пополам, – и действительно не сказал, как все трое на него не наседали.