Страница 3 из 6
Но я сбегал домой, и мама разрешила взять для игры обломки старых окон. Я погрузил их на санки, привез на двор к Тихоновым.
Витька и Борька посмотрели на мой груз. Друг на друга. На меня. Опять друг на друга.
Витька хмыкнул, помотал головой и спросил:
– Это тебе по правде отдали, насовсем? Для «просто так»?
– Не просто так, а чтобы окна в доме…
– Ну, дура-ак, – сочувственно протянул Борька.
– Почему?!
Братья, хмыкая и удивляясь моей глупости, растолковали, что стекла и деревянные брусья – «добро». Оно денег стоит. Можно пустить все это на парники или на ремонт дома, или… да мало ли на что! Но уж никак не для пустой забавы.
Я не считал снежный уютный дом пустой забавой. Он был для меня тогда частичкой жизни и обещал радость. Разве она не стоила нескольких стекол?
Но объяснять все это братьям Тихоновым я не стал. Понял – лишний раз окажусь перед ними дураком. Только пожал плечами…
– Если тебе их не надо, отдай нам для хозяйства, летом пригодятся, – здраво рассудил спокойный Витька.
– Да берите, – поскучнев, разрешил я. Ссориться не хотелось.
Все же я уговорил братьев одно стекло с остатками рамы использовать для постройки. А когда снежная хибара растает, пусть забирают и его. Они, усмехаясь, пошли на эту уступку. А остальные стекла потащили к себе в дровяник.
Вышла на двор их сухая решительная бабка. Пожелала узнать, что происходит. Витька и Борька, издалека поглядывая на меня и подхихикивая, вполголоса объяснили ей. Бабка глянула на меня с жалостливым сочувствием. Она, конечно, была рада нежданному «добру», но меня явно осуждала за бестолковость и расточительность.
Бабка не любила меня. При встрече всегда поджимала губы. А однажды весной, когда мы с Борькой очередной раз чуть не сцепились в драке, обозвала меня вшивой интеллигенцией. На «вшивую» я обиделся. Никогда у меня вши не водились, даже в самое голодное и холодное военное время. Я сказал бабке, чтобы сама сходила в баню. Бесцветные бабкины глаза позеленели. А я после этого не появлялся у Тихоновых долгое время…
Снежный дом был готов к вечеру. Мы растопили печурку, сели у нее на принесенные из сарая чурбаки. Скоро сделалось тепло. Если не касаться снежных стен, то прямо как в землянке. Запахло горящей лучиной, нагретым железом печки, кислой шерстью оттаявших валенок и чайной заваркой. Мы пили чай из эмалированных кружек, зажимая в зубах кусочки рафинада. Витька стал рассказывать страшную историю, которую летом слышал в пионерском лагере – про деревенских ведьм и мальчишку, приехавшего к дедушке на каникулы. Это историю я знал (кстати, она была глупая). Но все равно мне было хорошо. От оранжевых отблесков искрились снежные кирпичи. За стеклом узкого горизонтального окошка синели ранние сумерки. На этой синеве четко рисовался узорчатый жестяной дымник над печной трубой тихоновского дома. Недалеко от дымника переливалась, как вертящийся голубой кристалл, крупная звезда. Я был уверен, что это планета Юпитер.
Но в глубине души у меня все-таки скреблась досада. Я понимал, что рядом со мной не настоящие друзья. И досадовал я даже не на слишком взрослый (я говорил про себя – «кулацкий») практицизм братьев Тихоновых, а на то, что отсутствие такого практицизма во мне они считали признаком неполноценности (помнил, как хихикали). Но все же сейчас было уютно: треск лучины в печке, звезда за окошком. Даже Борька притих, не вредничал.
Потом нам крикнули с крыльца, что пора ужинать. Мы комками снега загасили печку. Я перекусил у сестры и перед тем, как отправиться домой, зашел в комнату к Тихоновым – спросить у Витьки, нет ли чего-нибудь почитать. На вязаной скатерти лежала книжка с названием «Далекие годы». Довольно потрепанная. На рисунке обложки была фигурка мальчика. Он сидел под деревом, подтянув к груди коленки, и что-то читал. Видно было, что читает увлеченно.
Я полистал. Стало ясно: речь идет о ребячьей жизни в начале века. Мне нравились такие книжки – «Белеет парус одинокий», «Артемка в цирке», «Рыжик»…
– Можно взять денька на три?
Витька сказал, что пожалуйста. Он даже не знал, откуда у них эта книжка. На вопрос, интересная ли, ответил с зевком, что так себе, до конца он не дочитал. Но я-то уже по первым, выхваченным наугад фразам понял, что дочитаю до конца.
Дома было тихо. Отчим уехал в командировку, трехлетний братишка Олег уже спал, мама что-то шила у керосиновой лампы (электричество неожиданно отключили, такое нередко случалось в ту пору; впрочем, как и сейчас). И я читал «Далекие годы сперва у этой лампы-десятилинейки (такой калибр стекла), а потом, когда мама велела спать и лампу задула, – с электрическим фонариком. Фонарик был самодельный – примотанная к плоской батарейке лампочка с рефлектором из жесткой фольги.
– Ты будешь спать наконец?
– Ну, ма-а! Завтра же воскресенье!
Мама сказала, что я бессовестная личность, и махнула рукой. И я читал, боясь лишь одного – что иссякнет энергия в батарейке.
Я так подробно пишу об этом вечере потому, что в памяти у меня с ним накрепко связано знакомство с писателем Паустовским. Вернее, с мальчиком Костиком, который с той поры моим стал тайным другом. Таким, которому я мог доверять все свои секреты. И теперь я уже понимал, что уют снежного дома среди завьюженных рябин, оранжевый огонь печурки, черное кружево дымника и яркий Юпитер в окошке не имели отношения к братьям Тихоновым. Все это было Костика и мое.
…Кстати, потом я обратил внимание, что никакого дымника над трубой того дома нет. Видимо, память моя перенесла туда это жестяное украшение с других тюменских труб. Но память знает, что делает. Порой она создает мир, который гораздо реальнее того, что сложен из голых фактов, как из бесцветных твердых кирпичей. Реальнее и правильнее…
Костик так же, как я, любил книжки и уединение и не любил драки. Так же, как я, создавал фантастический флот (только у него он был в обширных пароходных списках, а у меня, сделанный из кусочков сосновой коры, стоял, как в гавани, в жестяном тазу). Так же, как я, Костик рисовал карты фантастических побережий, бродил по заросшим пустырям, мечтал о дальних странах и тосковал, когда оказывался вдали от дома…
В том, что Костик мой друг, я убедился окончательно, когда прочитал (в момент почти полного истощения фонарика) такие слова:
«Я часто воображал себе моря, туманные и золотые от вечернего штиля, далекие плаванья, когда весь мир сменяется, как быстрый калейдоскоп, за стеклами иллюминатора. Боже мой, если бы кто-нибудь догадался подарить мне хотя бы кусок окаменелой ржавчины, отбитой от старого якоря! Я бы хранил его, как драгоценность.»
Я бы тоже хранил, как драгоценность!
Но ни в заросшем старыми каштанами Киеве, ни в укутанной тополиным пухом Тюмени якорей не было.
Якоря
Впрочем, я, конечно, ошибаюсь. Якоря можно было найти и в Киеве, и в Тюмени. У речных пристаней, под кручами Днепра и под заросшими бурьяном откосами неширокой, но вполне судоходной Туры. Другое дело, что ни мне, ни Костику до поры, до времени не позволялась бывать на этих далеких от дома пристанях и лазать под обрывами. И к тому же, на речных якорях все равно не было коричнево-рыжей морской ржавчины, которая отламывается от металла плоскими твердыми кусочками.
А якоря были, да. Первый настоящий якорь я увидел еще в семилетнем возрасте, когда мы с мамой пошли на пристань провожать отчима в командировку. Якорь лежал в клевере и подорожниках, недалеко от дощатого тротуара, ведущего к дебаркадеру. Своей верхушкой с большим кольцом он был прислонен к толстому, косо врытому столбу (так что не «лежал», а «полулежал»). Был якорь из той породы, что называют якорями Холла. Это мне снисходительно объяснил отчим Артур Сергеевич, который кое-что понимал в морских делах.
Отчим добавил, что раньше, до революции, фамилия «Холл» произносилась неправильно – «Галль». Потом моряки это исправили. А сухопутные инженеры не исправили, и поэтому завод на другом берегу Туры называется «Цепи Галля», хотя изобретатель этих цепей был однофамильцем Холла, придумавшего якорь.