Страница 1 из 9
Елена Хаецкая
Бертран из Лангедока
Татьяне Протасовой – «Протасику»
Глава первая
Жемчужная слезка
Как сейчас вижу давний праздник Юности и Любви, каждый год зеленым маем, между Пасхой и Пятидесятницей, проходивший в Пюи Лоране, что в получасе пути от Черной Богоматери в пещерах – чудотворной статуи, излучающей свет милосердия.
Стоит лишь прикрыть глаза, отрешаясь от шума и суеты, – и перед внутренним взором встает пышный сад, расцвеченный гирляндами, свисающими со всех деревьев: с отцветших яблонь и еще не зацветших лип, со старого узловатого дуба, такого древнего, что дети в Пюи Лоране считают его дедушкой всех дерев, – словно недостаточно естественного цветения майских трав; повсюду венки, букеты; везде благоухание и разноцветье. Гирляндами ранних роз и белоснежных колокольчиков увиты мосты через ручей, причудливо вьющийся по саду, и садовник в низенькой лодке нарочно проплывает каждое утро под этими мостами, осторожно срезая увядшие цветы и вплетая на их место свежие, а после опрыскивая водой из ручья, ибо погода стоит на диво ясная и теплая и дождей не было вот уже три седмицы.
Под навесами, увитыми диким виноградом, накрыты столы. Все изобилие щедрого южного края, неиссякаемое, будто в раю, – о, воочию предстает оно. Нынешнее – жалкий, бледный отголосок того, что было когда-то. Темное и светлое виноградное вино в серебряных и глиняных кувшинах – каждое источает свой особенный аромат; жареное на вертелах мясо, истекающее жиром и кровью; хрустящие свежие овощи, – янтарный лук, изумрудный салат.
Под стать этой земле и люди – знатнейшие рыцари Лангедока и прекраснейшие из дам, учтивые кавалеры, отважные воины, сладкоголосые певцы-менестрели. Роскошный цветник владычиц так и переливается всеми возможными красками: голубые шелка, белый атлас, королевский пурпур, меховые оторочки. Золотистые и темные косы, змеящиеся по округлым плечам, увиты лентами, которые в свою очередь усажены драгоценными камнями и жемчугом. Искрятся пряжки и застежки, сверкают шелка, но все это великолепие меркнет перед ослепительной красотой женских лиц: домна Аэлис, домна Гвискарда, домна Матильда, домна Айа… невозможно остановить выбор на какой-либо из них, ибо каждая по-своему ласкает взор немыслимой прелестью.
Все вокруг пропитано любовной игрой, будто торт сладким вином, что готовится сейчас на кухне. Даже здесь, среди кастрюль и начищенных медных сковородок, порхает невидимое, но такое могущественное в Стране Ок божество – Амор.
Помощник повара, именем Жеан, поэтическим даром и сердцем чувствительным не обделенный, да вот беда – рожденный от скотницы и конюха! – рыдает прегорестно. И падают слезы его прямо в суп, и становятся жемчугами – столь велико его горе и столь чиста его душа, мадонне Аэлис преданная. О, до гроба, до гроба!
Отчего Жеан рыдает? Оттого, что у кастрюль торчит, и нос его в саже выпачкан, и строки, что из самого сердца льются, записать не может – грамоте не обучен. А кто их запишет? Кому в ноги броситься? Не капеллану же – строки-то о желании плотском, о маленьких грудках, в атласном плену томящихся, о бедрах округлых, серебряным поясом усмиряемых.
А домна Аэлис на Жеана и не посмотрит. На что домне Аэлис этот Жеан с его всклокоченными черными кудрями и пятном сажи то на носу, то на скуле (будто само по лицу ползает, будто живое оно – сотрешь в одном месте, ан уже в другом обнаружилось), с его ручищами, от работы грубыми, с его ножищами, какие сразу выдают происхождение от конюха и скотницы, – на что домне Аэлис такой вот неотесанный Жеан?
Есть, от чего зарыдать.
Вот и плакал Жеан, да так горестно, что услышь его кто-нибудь с сердцем почувствительнее, чем у повара, содрогнулся бы от сострадания. Повар же ограничился затрещиной и велел дров в печь подбавить и с супом поспешать.
А празднество в самом разгаре. Строгие судьи призваны судить кансоны и сирвенты: домна Айа и домна Гвискарда – прекраснейшая и опытнейшая из дам, если не считать Марии де Вентадорн, превосходившей ее во всем, кроме, может быть, красоты.
Ковер тканый, многоцветный, с травой синей и цветами красными – вот что такое сад под ногами строжайших судей и верных их трубадуров и воздыхателей. До самого неба ковер этот тянется, а небес и не видать, только свет оттуда, сверху, льется. Всяк учтивый кавалер ищет благосклонности своей дамы. Повсюду бряцают струны, раздаются звонкие голоса менестрелей.
Изнемогая от скуки, бродил по благоухающему саду Бертран де Борн, и все ему было немило: и сладкоголосое пение, и разнаряженные дамы, и куртуазные игры в неземную любовь. Жена, домна Айнермада, осталась дома. Она снова была беременна – в тридцать пять лет, после четырех родов (последнего ребенка, девочку, они потеряли). Ранняя засуха нынешнего года уже сказалась на сенокосе и еще аукнется, когда приспеет пора убирать пшеницу. Бертрана не особенно заботило, откуда мужланы берут хлеб, хотя, в отличие от домны Айи, известной детской наивностью нрава, он подозревал, что булки на деревьях не растут. Но в сухой год сколько крестьянина не дави, а больше соков, чем в нем есть, все равно не выжмешь…
– А, мессен Бертран! Вот вы где прячетесь! Злой, злой, злой!
Тяжко, всей грудью, вздохнув, поднял Бертран голову. Солнечным светом залитая, с руками атласными, со станом гибким, в тугой синий бархат затянутым, стоит и сердится на него домна Матильда де Монтаньяк. В руках гирлянду вертит, будто плеточку.
– Вот вам за то, что такой злой!
Хлясь! Гирлянда, из цветов и шелковых лент свитая, захлестывает его шею.
– Попались, Бертран де Борн! Попались, грешник!
Осторожно повесил цветы себе на шею, глянул на Матильду из-под русой челки виновато, как нашкодивший мальчик.
– Я и без того ваш вечный пленник, домна Маэнц.
– А, не говорите так! Все пустое! – Тонкий пальчик грозит, но грозит шутливо. – Вы ветреник! О ком вы думали?
Он манит ее подойти поближе. С охотой, приподнимаясь на цыпочки, подходит Матильда, окатывая его ароматом розовой воды и пота. Поднимает к нему лицо – правильное, неподвижное – только одна бровь слегка изогнулась.
– Вы действительно хотите знать, о ком я думал?
– Конечно!
– И не будете сердиться?
– Я уже сержусь! – говорит она со значением.
– Стало быть, я все равно погиб. – Он снимает гирлянду со своей шеи и осторожно опутывает цветами и лентами плечи домны Матильды. – Хорошо, я скажу вам. Я думал о графе Риго.
У нее такой растерянный вид, что на это стоит поглядеть. Губки надулись, глазки распахнулись.
– О ком? – Она не верит собственным ушам.
Бертран еле заметно улыбается.
– Ну да, о графе Риго.
– Вы разве… я хочу сказать… Боже, я, конечно, слышала, но… – Она отступает на шаг, оглядывает его с головы до ног, на красивом личике проступает отвращение. – Разве вы?..
Поняв, о чем лепечут прелестные уста, Бертран запрокидывает голову и оглушительно, совсем не куртуазно, хохочет.
– Господь с вами, домна Маэнц! Вы о НЕКОТОРЫХ наклонностях графа, да? Говорят, он не пропускает ни одного хорошенького мальчика, но я-то мало похож на хорошенького мальчика!
Да уж. Бертран де Борн мало похож на хорошенького мальчика. Ему тридцать четыре года, он высокого роста, почти вровень с верзилой графом Риго, и хотя от природы хрупкого сложения, с узкой кистью и неширокими плечами, – силен и ловок.
Краска медленно заливает лицо домны Матильды.
– Ах, мессен! – укоризненно шепчет она. – Вы совсем позабыли вашу бедную Маэнц!
Бертран глядит на нее виновато.
– Как же быть, чтобы вы меня простили? – спрашивает он, беря ее за подбородок. Милое капризное дитя. Как хороша, когда гневается.