Страница 7 из 18
– Почему же вам не наложили гипс?
– Я им денег не дал, сказал, что нету. Они сейчас бесплатно не делают. Рентген тоже делать не хотели, но я на них слегка надавил, ты же знаешь, как трудно сопротивляться моему очарованию. Что ты скис? Не горюй, завтра я, пожалуй, помру, и ты от меня отдохнешь.
Таким он и умер, возбужденным и веселым, до последней минуты.
Рита докурила сигарету.
– О чем ты думаешь? – спросила она.
– О смерти.
– А я о жизни. Значит, мы думаем об одном и том же… Откуда твой старик узнал о бородавке?
– Он ведь колдун.
– Ага, – согласилась Рита. – Жаль, что я не успела его ни о чем попросить… Кстати, когда я сегодня убиралась в комнатах, я нашла у тебя пистолет. Ты сумасшедший или террорист?
– Это пневматический пистолет, – ответил Ложкин. – Он бьет маленькой свинцовой пулькой всего на пятнадцать метров. Им можно убить только воробья. Если попадешь.
– Ты умеешь из него стрелять?
– Я отлично из него стреляю. Когда-то увлекался. Какое-то время он был моей любимой игрушкой. Дядя Анатолий, сейчас его уже нет в живых, работал инструктором в какой-то секции и бесплатно доставал пульки для этого пистолета. Микроскопические наперсточки из гофрированного свинца. По четыреста штук в коробке. Мне этого хватало на неделю. Я так напрактиковался, что мог попадать с закрытыми глазами. Я попаду с закрытыми глазами даже сейчас.
– И что же?
– Я попробовал повторить подвиг Вильгельма Теля. Мне было четырнадцать лет. Я взял яблоко и поставил его на голову своего друга. Тот ни капли не боялся. Но в последнюю секунду меня вдруг покинула уверенность. А отказаться я не мог, потому что девочки смотрели.
– И ты выстрелил?
– Да. Нужно было просто приподнять ствол и выстрелить в воздух. Но я этого не сделал, я хотел попасть. Я сказал себе: Андрюха, ты никогда в жизни не трусил, не струсишь и сейчас! И я выстрелил. Пулька вошла ему прямо в зрачок. Глаз не просто вытек: я увидел, как он взорвался, брызнул во все стороны. Это была на сто процентов моя вина. Я больше никогда не стрелял после этого, а мой друг остался на всю жизнь со вставным стеклянным глазом. Я много думал об этом и пришел вот к чему. Бог прощает наши грехи, но никто не может простить нам нашу вину. Сколько бы хороших вещей я не сделал после этого в своей жизни, и сколько бы раз меня ни прощали, стеклянный глаз все равно остается стеклянным глазом. Он никогда не станет живым.
Рита помолчала, потом взяла новую сигарету.
– Дурные вы все, мужики, – сказала она, – и чего вам спокойно не живется? А ты ведь об этом никогда не говорил.
Удачно живущие соседские мужья выпили и поели на похоронах, рассказали пару кладбищенских анекдотов, помогли вынести гроб и разошлись. На похоронах никто не плакал.
В первую ночь после похорон Ложкин совсем не спал; ему хотелось выть, как животному. Теперь семья Ложкиных состояла из одного человека. Из человека, который знал тайну. И тайна эта была страшной.
– Понимаешь, малыш, – сказал дед в свой последний день. – Я тебя в некотором роде подставил. Сейчас, когда ты посвящен в тайну, тебе нужно что-то делать. Если ты будешь просто сидеть на своем стуле в своей теплой квартире и с бабой под боком, то ты обречен. Ты просто пропадешь, от болезни, как Яша, помнишь его? Или от несчастного случая, как дядька Афанасий. Помнишь Арину, которая утонула в реке, как раз перед твоим отъездом из Еламово? Я отправил тебя в город, чтобы уберечь от всего этого. Я тебе ничего не говорил, я убрал тебя подальше, – и видишь, сработало. Ты до сих пор жив. А ведь Арина утонула всего через десять дней после того, как узнала тайну. Поэтому тебе нужно спешить.
– Я помню только ее руки, – ответил Ложкин, – они пахли травой… Так что же мне делать?
– Я не знаю, – ответил дед. – Проблема в том, что я не знаю. Поезжай в Еламово, это прежде всего. Если спасение есть, то только там. Но я не знаю, что ты должен сделать, чтобы остаться в живых. Не знаю! Но ты последний, кто может спасти наш род. Хотя бы в лице самого себя. Я уверен, что шанс у тебя будет.
А что касается глины, то ее очень много. Можешь брать, сколько хочешь. Но добавляй ее не больше, чем одну десятую часть. Этого достаточно, чтобы твои фигуры выглядели живыми и настоящими. Если же ты добавишь больше, чем десятую часть…
– Что тогда?
– Тогда ты не должен показывать никому то, что у тебя получится. Ты меня понял? Хорошо понял?
– Да. Не дурак.
– Когда я умру, сразу же взвесь мое тело на точных весах. Я хочу, чтобы ты знал мой вес с точностью до одного грамма.
– Зачем? – удивился Ложкин. – На меня же будут смотреть, как на ненормального.
– Я тебе потом объясню зачем, если встретимся. Запомни, с точностью до грамма! Цифру запиши и носи с собой. Я не могу сказать, в какой день она тебе понадобится, но понадобится обязательно. Сразу же после моих похорон поезжай в Еламово, не позже, чем на следующий день. Не позволяй дому стоять пустым. На втором этаже, в моей комнате, есть магнитофон со вставленной кассетой. Просмотришь, и кое-что узнаешь. Потом пойдешь в подвал и найдешь дубовую дверь. Я поставил там кодовый замок. Это хороший замок, очень надежный. Всегда запирай эту дверь, когда выходишь. И никогда не оставайся там после захода солнца.
8. После захода солнца…
После захода солнца на Еламово опустилась долгожданная прохлада. Поезд остановился на станции, где над разогретым камнем и асфальтом все еще струился воздух, где ленивые, философски настроенные, местные собаки лежали с высунутыми языками, совершенно не обращая внимания на людей. Небо все еще дышало светом, и лишь сиреневые брюшки ослепительных облаков несли с собой весть о тихом приближении ночи.
Прошло два дня после того, как он похоронил деда. Он вышел из поезда, взглянул на старое, оштукатуриваемое каждую весну, здание вокзала, знакомое до последних мелочей, до скользких полов и исписанных вдохновенными матами сидений, и, кажется, даже до детских припухших желез – была и такая ночь, осенняя, вся проведенная в ожидании опоздавшего состава. У дверей этого вокзала Ложкин когда-то впервые поцеловал удивительно сильную сопротивляющуюся Надю. Он до сих пор помнил вкус ее плотных губ и до сих пор искал этот вкус в губах других, чужих женщин, иногда даже осознавая это.
Он вдохнул запах мазута, услышал меканье коз и шорох гравия у себя под ногами, нашел глазами старую кирпичную водокачку, в которой, по легенде, утопили немало кому-то неугодных строптивых людей, и сразу почувствовал себя спокойно. Все напряжение последних дней осталось в столице. Его дом был здесь и только здесь: дом трижды перестраиваемый только на его памяти, в первый раз еще крытый ржавым железом и с грязным дощатым полом, затертым до такой степени, что полированные шляпки гвоздей торчат из него выпуклые, как чирьи (или это аберрация генетической памяти?), а теперь отличный двухэтажный каменный особняк, дом однозначно богатый, в котором, к сожалению, просто некому жить.
Во дворе он нашел собаку на цепи, крупную, рябую, издыхающую от голода; собака лежала спиной кверху, раскинув в стороны все четыре лапы. Она умирала не только от голода, но и от жажды. Каким-то звериным чутьем собака сразу же унюхала в Ложкине хозяина и стала послушно и с благодарным усердием откликаться на кличку "Полкан". Ложкин вошел в дом, который не был заперт, и убедился, что дом остался до последней мелочи нетронутым, идеально совпадающим со своим отпечатком в его, скульптора Ложкина, памяти. Дом двигался сквозь время, как повозка сквозь лес: нисколько не меняясь оттого, что опушка сменилась глухими дебрями. От чего-то Ложкин почувствовал страх: что-то неизвестное таилось в этих дебрях времени, нечто, с чем придется столкнуться. Над Еламово начинала сгущаться ночь, и тени стали серы.
Ложкин бросил чемодан в большой гостиной на первом этаже, расположился на диване, расстегнул рубашку на груди и вытряхнул из бутылочки жало, свернутое в полукольцо.