Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 14

Ей слегка полегчало, боль стала тупой и вся скопилась внизу живота.

«Господи, хоть бы палку какую». – В отчаянии она безнадежно начала искать руками вокруг себя.

Татарин уже склонился над нею. В глазах его было жадное любопытство, и крестьянке вдруг стало так противно от надвигающегося на нее скуластого смуглого лица с полуоткрытым от предвкушения новой забавы ртом и жидкой бороденкой, что она, застонав от собственного бессилия, закрыла глаза.

Но в ту же секунду нащупав какую-то палку, невесть откуда взявшуюся в стогу, Марфа ударила ею наотмашь, вложив в это действие последние силы, и тут же вжалась в стог в утробном крике, предвещающем рождение нового человека многострадальной истерзанной Руси.

Больше у Марфы уже не было сил думать ни о чем другом, потому что боль была так сильна, что на какое-то мгновение даже вкралась кощунственная мысль: «И чего тянет? Нет, чтобы сразу зарезал, басурманин, а то разглядывает еще, собака поганая», – но мысль эта почти тут же отодвинулась куда-то в сторону, ее заслонила пелена нестерпимой боли, после которой пришли освобождение и странная легкость тела.

Еще продолжали от нестерпимых потуг болеть все косточки, но уже послышался первый неуверенный плач ребенка, похожий почему-то на кошачье мяуканье. С усилием приподнявшись и перекусив пуповину, Марфа отодрала от нижней юбки кусок полотна, завернула в него крошечное красное тельце ребенка и вдруг вся сжалась от мысли о проклятом нехристе, который, очевидно, ожидал конца родов, чтобы увезти ее в полон.

Она боязливо приподняла голову и увидела лежащего с запрокинутой навзничь головой и с перерезанным горлом татарина. Кровь уже слегка запеклась под палящими лучами жаркого летнего солнца, а невидящие его глаза удивленно смотрели в небо, будто у обиженного мальчугана, вопрошающего Аллаха, почему и за что у него отняли новую интересную игрушку.

Марфа огляделась вокруг в недоумении. Кто же это его так? Неужто братишка Ванятка изловчился? Нет, младший и любимый брат Марфы Ванятка лежал далеко в стороне от татарина, и если бы не тихие стоны, срывавшиеся время от времени с его губ, то можно было бы подумать, что он уже мертвый.

И тут взгляд ее упал на косу, острый конец которой был окровавлен, и она, уже смутно догадываясь о том, что произошло, потянула к себе невинное с виду орудие труда любого мирного крестьянина-землепашца, способное, как оказалось, стать грозным оружием даже в руках ослабевшей в предродовых схватках Марфы.

Вдруг опять послышался слабый стон. Она обернулась в страхе, что проклятый татарин ожил, и, намереваясь в праведном гневе своем покончить с ним окончательно, крепко зажав в руках косу, осторожно, чуть ли не на цыпочках, подошла к басурману. Но страхи были напрасны – татарин замолк навеки, а вот Ванятка, брат, был еще жив.

– Пить, – еле слышно прошептали его пересохшие почерневшие губы, а веки слабо дрогнули, и Марфа, очнувшись от оцепенения, бросилась к нему. Тут же подал голос умолкнувший было ребенок. Она рванулась назад, к малышу, но, здраво рассудив, что дите может и погодить малость, побежала к журчащему неподалеку родничку.

Там она второпях отодрала от своей нижней юбки еще один увесистый кусок холстины, смочила его в ручье и бегом бросилась назад.

Кое-как перетащив брата к стогу сена, так чтоб он попал в тенек, она промыла и перетянула ему рану и кинулась к ребятенку. Кормя маленькое существо грудью, она мерно покачивалась, напевая ему что-то ласковое, как вдруг ее покой опять нарушил стон брата.

– Марфа, Марфуша, – прошептал он, еле шевеля губами.

– Что, Ванятка? – живо обернулась она к нему.

– Где? – прохрипел он из последних сил.

– Татаровья-то? – поняла она его недосказанное. – Далече ужо. Ускакали. А ентот вон, лежит, собака. Я его косой завалила. И сама-то не ожидала от себя, а вот поди-ка, – и Марфа стала путано и бессвязно рассказывать, как из последних силов тюкнула нехристя какой-то палкой, что случайно подвернулась под руку. Палка же оказалась косой. – Да хоть и с зажмуренными глазами, а как хорошо вышло: прямо по хрящу горловому попала ироду, а сама-то уже вроде как смертушки ожидала, да, вишь, небесная сила выручила. Господь помог, не иначе.

– Марфа, – перебил ее Ванятка.

– Что, родненький, что? – Она склонилась прямо к его губам, больше угадывая, чем слыша слова, еле доносившиеся из хрипевшего, пузырившегося розоватой пеной рта Ивана.





– Уходи, в Рясск уходи. Там люди… стены крепкие… людей много… пропасть не дадут… не оставайся здесь… сгинешь…

– Вместе уйдем, Ваня.

– Я здесь… ты зарой меня… собакам не оставляй…

– Что ты, что ты, Ваня. Я еще на свадьбе твоей спляшу, детишек покачаю. Ишь чего удумал, помирать собрался! Да ты еще его переживешь, – и Марфа для вящей убедительности оторвала ребенка от груди и поднесла поближе к Ивану, чтобы тот как следует его увидел.

Слабая улыбка на секунду осветила лицо умирающего, будто солнышко вынырнуло из-за тучки. Вынырнуло и тотчас же спряталось обратно. Но напрасно ждут люди, когда же оно появится снова. Пасмурный выдался сегодня денек для их семьи, да и для всей небольшой деревеньки.

– Ваняткой назови, – прошептал брат и, дернувшись, вдруг весь как-то обмяк. Тело его, сразу отяжелев, безвольно распласталось на душисто-медвяном сене.

– О-о-х, – выдохнула Марфа и в горестном оцепенении, словно надеясь, что брат Ванятка, меньший в семье и самый любимый, вдруг еще встанет, продолжала с какой-то тайной надеждой вглядываться в его лицо.

Но все было тщетно – улетела его душа в небеса, вырвавшись из оков плоти и подавшись в свой стремительный полет. Куда? А кто ее знает.

Так и осталась Марфа одна у стога сена с грудным ребенком на руках и двумя трупами мужчин, павших: один как герой – пытавшийся даже голыми руками хоть как-то защитить свою сестру, а другой – яко шатучий тать.

Уже смеркалось, когда Марфа выкопала две могилы. Первоначально хотела только одну, для Ванятки, но потом, глянув на облепленное мухами, темно-красное от крови горло татарина, с силой взмахнула косой, которая снова пришлась кстати, и стала с ожесточением рыть другую, успокаивая себя тем, что это тоже человек, хоть и враг-язычник, и негоже его оставлять волкам на расправу.

Незлобива русская душа. Даже к врагам великодушно сердце простой рязанской бабы, столь много натерпевшейся от них же, но тратящей по-русски щедро остаток сил, дабы вырыть могилу для убийцы родного ей человека.

И ведь не из христианского милосердия, кое требует врага своего возлюбити яко ближнего, а побуждаемая голосом совести и сердца – широкого, доброго и щедрого, как широка, добра и щедра земля твоя, матушка Русь.

Триста с лишним лет уже гуляет татаровье по твоим просторам, сея смерть и пожары, насилуя и вспарывая животы женщинам, убивая не только мужчин, но и немощных стариков, но терпелива ты и покорно все сносишь, будто дано тебе это за грехи…

И даже вздымаясь в праведном гневе и сокрушая многочисленные, как песок на дне морском, вражьи конные полчища, отходишь ты сердцем к поверженному врагу и, ворча что-то невразумительно-сердитое, начинаешь по-матерински нежно ухаживать за басурманом, приговаривая в оправдание, что, мол, тоже душа живая, где-то, поди-тка, и мать с отцом есть и ждут.

И даже в смерти не оставишь его без последнего пристанища, отроешь для него землицы слабыми руками, только разве что крест на могилку не поставишь, да и то не твоя это воля, а запрет Христовой церкви, ибо язычнику сие не положено.

Возле могилы брата Марфа с минутку помедлила, припоминая слова заупокойной молитвы, но затем, вздохнув, обошлась «Отче наш» – той единственной, которую знала.

Волки уже завыли в чаще где-то совсем рядом, и Марфа, опасаясь брести в столь поздний час к Рясску, решила заночевать на пепелище сгоревшей деревеньки. Она уселась на теплую, прогретую не только солнцем, но и недавним пожаром землю, поворошила косой уголья, чтобы пожрали они остатки обугленных бревен и защитили от нападения волков.