Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 14



…Справа и подо мной находилась моя бритая голова. Я впервые увидел себя со стороны и ужаснулся. По правде говоря, ужас мне внушала мысль о том, что рано или поздно придется возвращаться. Зачем? Не знаю. В этом была некая предопределенность, прекрасно переданная вульгарной фразой: «за удовольствие надо платить».

Существо, вытряхнувшее меня из полутрупа, повисло где-то рядом, но слова «рядом», «справа» и «под» не совсем верны. Они обозначают относительное местоположение в пространстве, а «там» не было ничего подобного. Другое дело, что я не мог оценить значение этого странного опыта, будто кролик, которого запустили в космос. Да, умереть теперь было бы полегче, но не жить – вот в чем вся штука! Иное существование – оно просто ИНОЕ, а как быть с ним, этим тараканом в банке, ничтожным насекомым по имени Максим Голиков?..

Треклятый Фариа наверняка почувствовал что-то и поэтому отпустил меня. Вне его защиты я ощутил потерянность – дичайшую, жуткую, непреходящую. Даже сравнивать ее с человеческим отчуждением было кощунственно. На изнанке жизни господствовали абсолютный холод, полное запустение. Я был слепым детенышем, навеки утратившим мать. Да и была ли она вообще? Здесь никто не рождался, но кое-кто умирал… Потусторонние течения медленно переносили призрачный прах. Сознание мутилось, подверженное мертвенным влияниям… Тут было гораздо, неизмеримо хуже, чем в любой, самой страшной земной тюрьме. Потому что не было конца страданию. Даже в прахе тлела ужасная истина…

Если бы не Фариа, я, наверное, сгинул бы в том мрачном океане без берегов и островов, и носился бы, словно Летучий Голландец, – черный сгусток, навеки замороженный ужасом. Фариа, этот нелюдь, природа которого оставалась для меня тайной, был непрочной опорой, но единственной. Мне ничего не оставалось, как только цепляться за него из последних сил, пренебрегая дурацкой логикой, расшатанным рассудком, предательской памятью. И еще я понял, что Клейн не обманывал меня в самом важном. То, о чем раньше я знал лишь понаслышке, теперь пришлось испытать самому…

В первый момент «возвращения» мне показалось, что я – легкий и зыбкий, как свет, – пытаюсь втиснуться в голема. Мучительная сухость, тяжесть, безжизненная глухота глины… Неподвижность, неспособность сопротивляться, чудовищная слепота…

Все это длилось целую вечность, пока я не поднес к лицу одеревеневшую белую руку и не начал пальцами открывать свои веки…

7

А потом Фариа исчез на долгие два месяца. Еще никогда ожидание не казалось мне до такой степени невыносимым. Время тянулось, как жевательная резинка, оставленная проституткой на стойке бара, и внушало такое же отвращение. И нарастал страх – оттого, что ничего не происходило… В первые дни после «урока» я ощутил прилив энергии, ненужной и почти вредной для моего цыплячьего тела. Она не могла найти выхода и начала понемногу пожирать меня изнутри, превращаясь в отработанный шлак отчаяния.

Фразы старика о бессмертии и неуязвимости многократным эхом звучали в моей голове, но только раздражали, как назойливый мотив. Тот «урок» ничему меня не научил; по крайней мере, я так думал. Я был свалкой ядовитых отходов собственного цинизма. Я чувствовал себя ничтожным и жалким, уже не способным сыграть в ту игру, в которую втягивал меня Фариа.

Слишком поздно, слишком поздно… – в те дни я понял, что это значит: слишком поздно. Все в этой жизни приходит слишком поздно – и настоящая любовь, и ненависть, и признание, и падение, и вера, и безверие, и успех, и даже избавление. А кое-что не приходит никогда, но если ты наконец смиряешься с этим, то оказывается, что и смирение твое безнадежно запоздало.

Проклятие, кажется меня клонит в тошнотворную литературщину. Тут существует опасность впасть в маразм, что мне, человеку с отклонениями, в общем-то простительно. Когда пишешь слишком много, писанина неизбежно становится «вещью в себе», и поневоле начинаешь ловить кайф, если получается неплохо. Так я открыл, что мне не чужд главный грешок всех писак: они относятся к своим опусам слишком серьезно… Ну ничего, это ненадолго – скоро для ручки и бумаги не останется ни времени, ни желания.

И все-таки я не угомонился и тренировался, когда меня оставляли в относительном покое: чаще по ночам, в своей коечке, а днем в сортире или в душевой. В последнем случае – в присутствии доберманов. Стоя за тонкой перегородкой, я слышал их учащенное дыхание сквозь плеск воды. Они возбужденно истекали слюной. Так на них действует наше голое беззащитное мясо. Кроме того, все мы трусливо излучали жертвенность. Нам повезло, нам очень повезло, что среди наших санитаров не было «голубых»!



Честно говоря, мне больше ни разу не удалось выйти из тела. Может быть, страх въелся глубоко в сознание, может быть, грехи в рай не пускали. Фариа, я плохой ученик! И, наверное, ты правильно сделал, что бросил меня к черту…

Между тем кое-какие печальные события все же имели место. Пока я был всецело поглощен собой, очередной персонаж безвозвратно исчез со сцены с кафкианской необъяснимостью и обреченностью. На этот раз Сенбернар почему-то решил промыть мозги моему собрату по перу. Наверное, господин сочинитель окончательно свихнулся, пытаясь запомнить собственный бред.

У меня появилось иррациональное чувство, что я стою в очереди на уничтожение. Зло, неведомое, но неотвратимое, словно падение гильотинного ножа, подкрадывалось все ближе, вернее, меня самого тащил под нож дьявольский конвейер. Люди, покорные, как телята, которых ведут на убой, стояли на конвейере впереди и позади меня. Все знали: те, кто впереди, не возвращаются. И каждый заклинал судьбу: «Только не я, только не я, только не я! Ведь я счастливчик с детства…» Спи спокойно, счастливчик! Тебя уже сожрали псы и запили твоим благодушием. Мне кажется, будто я еще слышу твой шепот, но это какой-то другой, столь же неисправимый дурак надеется на чудо…

Я пытаюсь снова и снова сойти с конвейера. В темноте безлунной ночи, выкалывающей глаза, я отказываюсь от своей привязанности к телу, презираю этот ни на что не годный инструмент, не оставляю нелепую надежду извлечь силу из пустоты. Я не знаю, поможет ли мне это сбежать, вернуть ту, которую я люблю, или хотя бы обрести самого себя.

8

Наконец-то появился этот клятый аббат!

Я думал, что мы репетируем тихий мирный побег и старику останется только в нужный момент выдернуть меня из моего полудохлого организма. Правда, существовала опасность очнуться где-нибудь в больничном холодильнике со вскрытым животом и увидеть рядышком на полочке собственные мозги, но, как говорится, кто не рискует… Ненавижу «Шампанское»! Не-на-ви-жу этот газированный сок!

Должен заметить, что граф Монте-Кристо из меня никакой. О мести не могло быть и речи – я даже не знал, кому мстить. То, что люди являлись всего лишь марионетками, а ниточки от них тянулись в другой мир, я понимал прекрасно, однако симпатии к двуногим и к самому себе это не добавляло. Еще я понимал, что никогда не стану свободным, – вне этих стен я обречен на новое бегство, непрерывное бегство. Причем с обязательной перспективой уничтожения. Даже Клейн не спасся, а я был слепым щенком в сравнении с ним.

Но, оказывается, я ошибался, намереваясь отлежаться в гробу, пока смерть будет обделывать мои делишки. Тихого ухода не получилось; как и масон, этот новый «союзничек» не придавал ни малейшего значения моему стремлению к покою и моему желанию остаться незаметной невинной овечкой и малопривлекательной мишенью.

Он появился в конце мая, когда жизнь и весна тщетно бились о грязные стекла наших окон. Зелень была как осадок на дне пивной бутылки, а небо – как застоявшаяся вода в бассейне. Голоса птиц звучали приглушенно, и затерянно выли в утреннем тумане заводские гудки…

В нашу палату все еще никого не подселили, и мы оставались впятером: я, детоубийца Морозов, Самурай, Потный и Глист. Самурай, извращенец, поочередно спал на освободившихся коечках; видимо, это давало ему иллюзию выбора. Потом кто-то из дежуривших ночью доберманов заметил это, и Самурай вынужден был усвоить команду «место». Его дрессировали довольно-таки негуманным способом.