Страница 3 из 13
А потом, в один прекрасный день, собирается салон. Приходят голодные, но страшно претенциозные модерновые поэты. Один из них по-настоящему талантливый, его звать Игорь, а все остальные так себе, шелупонь, авторы и составители сборника «Лягушачья икра», изданного в самодельном издательстве «Мускус». Все поэты наперебой стараются очаровать толстую, наглую дочь Калинина, а ты сидишь одна, в углу, и никто на тебя никакого внимания… Но после того, как жидковолосый, неопрятный Кубышкин читает венок сонетов «Вошь», – дело происходит в пятнадцатом году, окопная тематика уже возобладала, – ты вскакиваешь так, что чуть не опрокидывается чайный столик, и трагическим, низким голосом восклицаешь: «Боже, какая чушь! Неужели, неужели вы не понимаете, что всего этого скоро не бу-дет! Не будет ни-ко-го!» – и с ревом выбегаешь. Все в замешательстве, а я, конечно, за тобой. И осушаю губами твои истерические слезы где-нибудь на темной лестнице… Как?
– Ничего этого не будет, я обуреваем, – мрачно сказала Катька. – Похоже?
Это был второй, кажется, их разговор. Он имел место в отвратительной столовке «Офиса», где давали в тот день винегрет, картофельный суп и серую котлету, но и на том спасибо – в «Созерцателе» буфета вовсе не было.
– Похоже. Только больше надрыва. А потом, сама понимаешь, ужасная любовь, но меня мобилизуют, и я пропадаю без вести. А в восемнадцатом папаша быстрее прочих сообразил, что отсюда надо драпать, и ты…
– Беременная от красноармейца, – вставила она.
– Почему от красноармейца? Ты что, комиссаршей на фронт пошла?
– Нет, полюбила представителя угнетенного класса. Из чувства вины.
– Это ты мне не заливай. С красноармейцем у тебя могло быть только по принуждению, и то ты вырвалась бы. Ты не веришь, что я погиб, и хранишь мне верность. Итак, Париж, двадцать второй год, приезжает делегация российских дипломатов… и кто же переводчик?
– Конечно, ты, Карлсон!
– Разумеется, я. Я там на фронтах перековался, все пересмотрел и решил, что будущее России – в большевизме. И дезертировал под это дело. Был агитатором. Мотался по фронтам. – Он опустил голову и принялся выталкивать слова резко, хрипло, взглядывая на нее исподлобья. – Окопы. Вши. Знаете вы, Катя, что такое вши? Настоящие, жирные? Это совсем не то, что писал тот щенок… как его… Букашкин… Потом тиф… Бредил водой, водопадами, айсбергами… Выходили. Женился. Жена – простая, грубая. Ненавижу. Теперь здесь. Катя, одно: да или нет? Там – жизнь. Тут – болото. Катя, вы пойдете со мной?
Они пошли тогда в «Синдбад» – Катьке там страшно понравилось, очень жаль, что две недели спустя его погромили в ответ на взрыв в Саратове. Было совершенно непонятно, почему вдобавок к саратовскому взрыву надо еще громить приличное кафе в Москве, но власть не вмешивалась: люди должны дать выход чувствам. Потом ходили в «Ласточку», потом в «Суши весла», – восточных кафе в городе почти не осталось, в остальных из странной национальной гордости перестали готовить плов и манты, хотя, казалось бы, узбеки-то при чем? И все это время Игорь выдумывал им роли, – давай ты шахидка, у тебя растет шахидыш, а я русский милиционер, задержал тебя и жалею… А давай ты скинхедка с рабочих окраин, а я гастарбайтер, я защитил тебя от изнасилования в электричке, и теперь в тебе борются долг и чувства… Все было весело, но лучше всего получился инопланетянин.
– И как будто я ничего у вас тут не знаю, а ты мне все рассказываешь. Вот это, например, для чего?
– Это предмет, освещающий улицу, ряд домов. Он должен испускать свет, но не испускает.
– Испортился?
– Нет, военная хитрость. Глупый инопланетянин думает, что у нас все ломается, не стыкуется и разваливается, и начинает постепенно захватывать все земное, начиная с девушек. А мы только притворяемся, на самом деле у нас готовность номер один.
Осень, на их счастье, была отличная. Она казалась похожей на другую, тоже совершенно счастливую, десятилетней давности. Катьке исполнилось пятнадцать, она быстро взрослела и сама поражалась своим новым возможностям – в голову приходили отличные мысли, прилично рисовать она начала именно с этого времени, сами собой появились новые знакомые, понимавшие, что она делает, была поездка с ними в Москву, сумасшедшая ночь у сумасшедшего художника на Арбате, никаких приставаний, конечно, большая компания, сплошная романтика… Даже родители все стали разрешать и смотрели на нее с внезапным почтением. Мишка уже уехал в свою Германию и триумфально двигался к славе. В ее жизнь и даже в комнату никто больше не лез.
Та осень ей запомнилась лучше всего – вероятно, потому, что Катька тогда смотрела на мир новыми глазами. Был сентябрь с большой буквы, архисентябрь, – ясный, теплый, четкий, с резкими линиями веток и проводов, с вызолоченными солнцем кирпичами хрущевки напротив. Катька, проснувшись, долго смотрела на нее. В школу не хотелось, и несколько раз она ее пропустила, гуляла по любимой улице генерала Трубникова, освобождавшего Брянск (улица Трубникова была вся в кленах, которые в тот год отчего-то сплошь стали медно-желтыми, ровного солнечного цвета), смотрела на старух во дворах, прислушивалась к случайным разговорам и чувствовала себя тайной хозяйкой всего этого. Но и хозяйка – не совсем то: она была как бы представительницей Брянска перед незримыми, тайными наблюдателями, ей предстояло за все перед ними отчитаться и все объяснить. Это мы, Господи. Вот пруд, вот старик, разговаривающий сам с собой, вот вечно бранящаяся с матерью, несчастная очкастая девочка с собакой – они живут этажом выше, мать, девочка и собака, и когда мать с девочкой особенно неистово орут друг на друга, собака вступает с пронзительным лаем, умоляя их замолчать. Все замерло на пределе, за которым, конечно, тоска и распад – но пока, в последний миг, все еще старалось блеснуть, в полную силу показать себя и только после этого кануть. Она никогда раньше не понимала, что осень для того только и придумана: весна слишком суетлива, лето блаженствует и ни о чем не думает, – осень впервые понимает конечность всего, но на осознание этой конечности у нее совсем мало времени. Потому-то прозрачная ясность так быстро сменяется мутью больного, истерзанного сознания: делайте что хотите, только скорее.
Теперешняя осень была так же ясна, тепла и золотиста, и так же Катьке приходилось отвечать перед неведомым наблюдателем, но уже за Москву. В сущности, у нас неплохой город. Это было тем забавней, что Игорь тут родился, а она жила последние восемь лет, – но он идеально перевоплощался в чужака и на второй день игры даже выдумал язык, на котором они теперь почти все время разговаривали: сплошные инфинитивы, именительные падежи, усиливающие повторы, прелестное дикарское наречие.
– Что быть тут?
– Тут быть проспект, ряд домов, в честь Ленин. У нас быть обычай называть в честь великий человек улица, корабль, иногда научный институт.
– Что сделать Ле-нин?
– Он картавить, делать рука вот так, говорить: «Това’ищи! Това’ищи!». Потом он умереть, и товарищи назвать улица, чтобы вечно помнить, как хорошо говорить милый, милый товарищ Ленин. Такой лысенький.
– Ты его любить?
– Бэзмэрно. Как только слышать про товарищ Ленин, так сразу подпрыгивать, махать ручки, хохотать. Вот так: «Товалищи, товалищи!», – она подпрыгнула и поцеловала Игоря в нос.
Она объясняла ему, что такое мороженое и почему оно в стаканчиках; почему один орех называется грецким, а другой – миндальным; зачем на растяжке крупно написано «Поздравляем с днем города!» («А что, в городе бывают какие-то другие дни?» – «Разумеется. Страна у нас сельская, большую часть года все живут соответственно, без горячей воды, с удобствами во дворе, – чтобы селянам не было обидно. Когда наступает день города, все ужасно радуются: дают воду, показывают кино, работает канализация… но все это только один раз в году»). Они забредали в Нескучный сад («Почему Нескучный? Здесь никто не скучает?» – «Ну что ты. Здесь во время Дня города раздают Нескафе, оно лежит по всему парку огромными бесплатными кучами, почему он и называется Нес-кучный»), видели рубку толкиенистов на деревянных мечах, – один вдруг узнал Игоря и подошел.