Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 41



И они оставили меня одного. Я шевельнул ногой – под сандалией хрустнули монеты, из кучки сора холодно сверкнул колючими искорками алмаз. Я был один, жизнь улетела, беззаботно смеясь, унося с собой радость, улыбки и покой, и где-то высоко над головой в бескрайнем синем небе снова мощно прошелестели белые крылья Дедала, и в этом тающем шуме таилось все то, чего не было в моей жизни и никогда уже не будет. И многозначительная ухмылка Гермеса вновь возникла передо мной, четкая, как силуэты деревьев, на миг вырванных из мрака ветвистой вспышкой молнии.

Предсказания Гермеса сбылись. Я проиграл, обретя удачу, проиграл, ввязавшись в игру, где победитель теряет все. Возможно, я проиграл еще лет пятнадцать назад, когда передо мной открывалось множество дорог и можно было предпочесть ту, по которой я шагал все эти годы, совсем другую.

Не вышло из меня Анти-Геракла. Люди опрокидывали мое мнение о них и отказывались играть написанные мной для них роли. Не получилось из меня всезнающего и всевидящего божества. Что дальше? – вынужден я был спросить себя. В самом деле, что?

Минос отомстил мне, дав столько денег, что я отныне мог не думать о них. Мой триумф был преходящим, как все мимолетное, и ненужным мне. Не было целей, не было смысла жизни, не к чему стремиться и нечего хотеть. Пустота. Серая гладь Стикса. Неужели – мне стало страшно, но я обязан был додумать ту мысль до конца, – неужели такие, как я, всегда обречены на поражение?

Я вошел в дом, нажал медную шляпку гвоздя, открывавшую тайник, и достал тщательно перевязанную шнурком кипу листьев папируса – основу монументального труда «Что есть человек». Постоял, покачивая ее в руках, а когда тоска и отчаяние стали непереносимыми, резко повернулся и что есть силы швырнул листы в спокойное пламя очага.

Взлетели искры и пепел, огонь притух сначала, потом ожил, листы папируса трещали, занимались с краев, становились прозрачно-золотистыми и вспыхивали, корчились, сворачивались в черные хрупкие трубочки. Сгорали измены и ложь; предательства и подлости, следы преступлений и распутства, непродуманных решений и интриг, обдуманных со всей возможной скрупулезностью… Я не напишу этой книги. Впрочем, я и своим горьким опытом не стану делиться, так что, вполне возможно, спустя годы и века кто-то другой замыслит нечто подобное и, быть может, доведет работу до конца. Но что ему это даст?

Что же делать? Я не настолько глуп, чтобы расшвырять золото нищим или утопить его в море. И руки на себя не наложу. Я буду ждать, может быть, еще очень долго, и, смею заверить, моя жизнь не будет состоять из одних лишь стенаний и уныния. Но горечь поражения останется со мною навсегда.

Я не могу больше оставаться здесь, в этом городе, в этой стране. Нет мне здесь места. Мне все равно, в какую сторону плыть, и поскольку ветер дует в сторону Египта, какая разница? Все страны мира мне одинаково безразличны.

Я крикнул, и появились женщины, так быстро, словно они стояли за дверью и ждали зова.

– Собирайтесь, – сказал я. – Мы уплываем в Египет. Дом, все, что нельзя взять с собой, – пусть все это провалится в Аид. Понятно? Мне этот хлам не нужен, понадобится, купим дворец…

И удивительное дело – моя злоязыкая Ипполита, сберегавшая каждый дырявый котелок, стоптанные сандалии и растрепавшиеся веники, сроду, не удержавшаяся, чтобы не прокомментировать любой мой поступок и решение, на сей раз ни словечка не сказала. Она постояла, гладя меня по плечу, потом вдруг промолвила:



– А помнишь, малыш мой, какие у тебя были способности к садоводству? Никарис тебе такое будущее предсказывал…

– Не помню, – вяло сказал я, и я действительно не помнил ни давней любви к садоводству, ни этого Никариса. – Иди, старая, иди.

И она вышла, бормоча что-то насчет носильщиков, которых надо нанять, насчет корабля. Я сел на прежнее место и бессмысленно смотрел в огонь – уже и пепел сгоревших папирусов раскрошился.

Рета подошла, положила руку мне на плечо, как только что Ипполита, и я готов был поклясться, что в этом была жалость, что она каким-то образом ухитрилась заглянуть в мою душу и узнать ее тайники. Не приму я жалости ни от кого, от женщины в особенности, но я был слишком опустошен, чтобы сопротивляться или возмущаться.

– Я люблю тебя, – сказала она.

Я подумал, что совсем не знаю женщину, с которой жил в одном доме и спал на одном ложе, и вспомнил, что однажды она уже опровергла сложившееся было о ней впечатление. И ни о чем больше не думал – сил не хватало.

– Я люблю в тебе того, кем ты мог бы стать, – сказала Рета. – Но не стал и не станешь никогда…

И снова я ничего ей не ответил – все, что могло бы произойти со мной полтора десятка лет назад, так и осталось миражом, по не пройденным мной дорогам ушли другие, стих вдали шелест белоснежных крыльев, остался лишь пушистый пепел на прогоревших угольях очага.

И некого винить, кроме самого себя.