Страница 13 из 41
«О, пополнение!» – подумал я, глядя, как в садик проходят два миловидных юнца. Обняв друг друга за талию, старательно повиливая бедрами, они прошлепали к моей скамейке и плюхнулись рядом.
– Мультя! – сказал один другому, тому, кто был потемней волосом. – Ты что это там сосешь, сосуночек? Никак леденец? Дай и мне, солнышко!
– Ишь какой! – ответил Мультя капризно. – Самому сладко! Не дам!
Беловолосый надул полные губы:
– Ну и не надо! Противный!
– Шучу, шучу, глупенький! – промурлыкал Мультя. И тут они проделали штуку, от которой меня изрядно-таки покоробило: Мультя поднес свои губы к полным губам другого и языком перетолкнул ему в рот что-то твердое, видимо упомянутый леденец. Оба покосились на меня с важностью во взоре.
«Дела!» – подумал я, собравшись уйти, но тут ко мне подсела девица в холстинковых брючках, не слишком причесанная, с жестяными очками на горбатом носу. Она решительно протянула мне руку.
– Бастинда! – представилась девушка. – Ты что, тоже из этих… из голубых?
– Каких еще голубых? – пробурчал я довольно-таки неприветливо.
– Нет, значит? Что ж ты тут с ними рассиживаешься? Гони! – И после значительно выдержанной паузы она повернула голову к соседствующей парочке: – А ну, Пультя с Мультей, педа… гоги несчастные, семените отсюда! Вон скамейка в тени! Живо!
– Ты вредная! – сказал Мультя.
– Ты у нас слишком ласковый! Ну, кому сказано!
К моему удивлению, юнцы безмолвно ей покорились. С видом обиженным и несчастным, но без тени смущения они удалились в другой угол сквера.
– Ты мне так и не сказал, кликуха у тебя какая? – спросила Бастинда.
– Кликухи нет, а зовут – Никеша.
– Никеша? Попсовое имечко. На чем торчишь?
– Торчу? Кайф ловлю, значит?
– Кайфуют одни алкаши. Торч твой в чем заключается?
– Торч? Наверное, в искусстве… Художник я бывший.
– А я думала, тебя привел кто-нибудь из наших…
– Кто же это – ваши?
– Мы? Мы хорошие. Ты на голубеньких не смотри, это приблудные, жалко их, вот и терпим. А мы дети чистые – от мненья торчим!
– От мненья? Это как же?
– Проще простого. У меня флэт рядом с Московским вокзалом, окнами на дрожку. Собираемся, садимся вокруг окна и секем. Если долго глядеть, приход огроменный! Как от самой крутой масти!
– Что ж это за дрожка такая!
– Дрожка? Ну, табло у Московского вокзала! Знаешь? «Смотрите на экранах…» Но это для тех, кто не врубается. Мы там надписей не читаем, мы на дрожи торчим…
– А здесь зачем собираетесь?
– Понимаешь, дрожка-то перекрыта. Сейчас белые ночи. Усек? Вот мы и сходимся в этом садике. А чтобы не скучали, раздала я детям волшебные палочки… Чтобы о дрожке не забывали, на глупости не отвлекались. Некоторые так еще круче торчат!
– Послушай! А ты им книжки давать не пробовала? Ну, для начала майора Пронина…
Она глянула на меня сквозь очки глубоко, неожиданно проницательно. Потом глаза ее потускнели, стали пустыми и равнодушными.
– Пап-пап-пап, пара-пап, – сказала она. И прибавила, лениво растягивая слова: – Листалово? Нет, нам по кайфу дрожалово…
– Ну-ну, так держать! – хмыкнул я иронически.
– От самого небось за версту винищем шибает, а туда же, советы подавать! – парировала она неожиданно резко.
– Покажи палочку-то волшебную, – примирительно молвил я.
– Тоже поторчать захотелось?
– Да нет, интересно просто.
Это был обыкновенный детский калейдоскоп. Я повертел его перед глазом, с удовольствием глядя на разноцветные, праздничные перемены, там совершавшиеся.
– Ну как? Нравится? – спросила Бастинда. – Ишь присосался – не оторвать!
Я отдал игрушку.
– Да, пацанва, красиво живете…
Бастинда внезапно и резко толкнула меня в бок.
– Ты послушай! – сказала она доверительно. – Знаешь, что было? Тут вся эта хунта шабила, кололась, на колесах сидела! Такие были прихваты, что ой-ой-ой! А сейчас? Покупай глазелку за семьдесят пять копеек – и наслаждайся! Дошло?
«А ты штучка совсем не простая! – подумал я. – Везет мне сегодня на миссионеров…»
– Значит, клин клином? – спросил я, усмехаясь.
– Значит, что так! – сурово ответила она. – Хочешь, я тебя с кадриком познакомлю? Самый настоящий втянутый плановой. Он тебе порасскажет, что у него к чему. Тогда и рассудишь, как лучше, так или эдак.
И, не дожидаясь, крикнула сидевшему в отдалении испитому на вид мужчине:
– Эй, Стеба! Иди сюда!
Тот молча поднялся и понуро приплелся к нам. Выглядел он нездорово, был одет бедно, сел рядом, не поздоровавшись, глядя в землю.
– Как жизнь? – спросила Бастинда.
– Нормально! – равнодушно ответил он.
– Ножик еще не вышел?
– Нет, слава богу. – Он усмехнулся чему-то горько и вызывающе.
– Расскажи, что у вас такое с ним получилось. Может, я помогу, помирю вас, мы ведь с ним в норме…
– И мы не ссорились.
– Не ссорились, а сам невеселый ходишь. Ладно, давай рассказывай.
– Как хочешь, скрывать тут особо нечего.
Он поднял голову, и я увидел, что у него ослепительно голубые глаза. Подержав меня с полминуты в их интенсивном и чистом сиянии, поерзав, усаживаясь поудобнее, он рассказал:
– Они тут прозвали меня – Стебок. Стебок, чекануха и пыльным мешком ударенный. Есть с чего стебануться…
Значит, так: Верка влюбилась в Ножика. И до того она, дура, в него влюбилась… Ну просто по-черному!
Ножик живет один – у него комната в доме на Владимирской, вход со двора. А что значит – вход со двора? Это значит, пока мимо мусорных баков, да по досочке через канаву, да по вонючей крутой лесенке доберешься, весь торч поломаешь. Однако к нему ходили. Все же – своя комната, опять же – парень он добрый и компанейский, если, конечно, ему не перечить. Да попробуй попри на него – боже избавь! Ну, все этот его недостаток знали и обходились с ним вежливо. А так – он кентуха что надо, последним поделится.
Вот за это Верка, видать, в него и влюбилась. Нагляделась, как он над Гендриком хлопотал, из припадка его вытягивал, холодное полотенце ко лбу прикладывал, и кранты. «Добрее Ножика, – говорит, – никого и на свете нет». Это про Ножика-то! Ну, баба!
Я-то до них давно равнодушный, мне б покурить или, на худой конец, чайку крепенького – полежать, в потолок поглядеть, как бегут по нему облачка розовые, величальные облака…
Он немного помолчал, откашлялся и продолжал задумчиво:
– А колоться я не люблю. Приход с того сильный, не возражаю, но как-то больницей отдает это дело, шприц дрожит отвратительно… Ну вот. С того самого случая с Гендриком стала она ходить на Владимирскую. «У тебя, – говорит, – не прибрано, Ножичек, – давай хоть пол подмету…» – «Да брось ты, одна только пыль от этого!» – «А я, – отвечает, – водичкой побрызгаю, и ништяк». Так и кружила по комнате несколько дней, пока Ножик терпение не потерял. «Знаешь, – говорит он, – кончай ты это круженье и мельтешню, – наркота ведь народ ехидный, в кулачок прыскают. А если уж так тебе хочется, приходи ты ко мне пораньше, чтоб людей не смешить, – и занимайся».
Я примечаю, она к нему ходит. В комнате стало чисто, на столе – салфеточка с вазочкой. Гендрик однажды, под планом, хотел в ту салфеточку высморкаться, но Ножик не дал. «Не тронь, – говорит, – не тобой поставлено!» И так взглянул на Гендрика, что тот, хоть и обкуренный, растерялся.
А в остальном все по-старому. Придет она позже к вечеру, подшабит и на Ножика пялится. Умора, ей-богу. Ну, мне-то что, я человек безобидный…
Прошла пара месяцев. Однажды, когда народу собралась полная комната, Ножик встает из-за стола и говорит: «Вот что, гаврики, Верка у нас курить завязала. Она обращается к новой жизни, идет работать на фабрику Ногина упаковщицей. Сами засеките и другим передайте: если узнаю, что кто-то из вас поделится с ней дурью, – я из того черепаху сделаю. Усекли?» – «Усекли, – говорят, – Ножичек, не заводись. Нам-то курнуть можно? Или сбегать на угол за мороженым?» – «Цыц, – говорит Ножик. – Курите себе на здоровье да со мной поделитесь, я на нуле».