Страница 3 из 7
Я жалел этих бедолаг, но и презирал — за неспособность любить Джеффти. А любить его стоило.
Конечно, воли своим чувствам я не давал, даже просиживая с Кинзерами неимоверно никчемные вечера.
Сидели обычно в полутемной гостиной — всегда темной или полутемной, будто навеки погруженной в сумрак, будто, засияй в глазах обитателей дома свет — и миру откроется то, что здесь тщатся скрыть. Сидели и молча смотрели друг на друга. Никогда они не знали, о чем со мной говорить.
— Ну, как дела на заводе? — спрашивал я Джона.
Он пожимал плечами. Ни в разговоре, ни в жизни не умел держаться естественно и непосредственно.
— Прекрасно, прекрасно, — бормотал он наконец.
И снова — молчание.
— Кусочек кофейного торта? — предлагала Леона. — Только сегодня утром испекла. Или яблочный пирог. Или молочное печенье. Или хорошо подрумяненная шарлотка.
— Нет-нет, спасибо, миссис Кинзер, мы с Джеффти по дороге домой перехватили по чизбургеру.
И снова — молчание.
Наконец неловкость делалась невыносима даже для них самих (а кто знает, как долго длится молчание, когда они одни, одни со своей бедой, о которой больше уже не упоминают), и тогда Леона Кинзер говорила: «Я думаю, он уснул».
И Джон Кинзер поддакивал: «Радио не слышно».
И вот так каждый раз — пока я не сочту, что долг вежливости исполнен и можно откланяться и смыться под какимнибудь благовидным предлогом. Да, именно так, все то же самое, каждый раз… кроме одного.
— Не знаю, что еще делать, — Леона заплакала, — никаких изменений, ни дня покоя.
Ее муж выбрался из старого кресла и подошел к ней. Наклонился, пытаясь утешить. Коснулся седеющих волос.
И такая неловкость сквозила в каждом движении, что сомнений не оставалось — сопереживать этот человек давно разучился.
— Ш-ш-ш, Леона, все в порядке, ш-ш-ш.
Но она все плакала, пальцы скребли покрывало на подлокотниках кресла. Потом выдавила:
— Иногда я думаю — лучше бы он родился мертвым.
Джон взглянул вверх, в угол. Высматривал неведомую тень, что взирает оттуда на него? Или, может, искал поддержки у Бога?
— Не думаешь ты так, — сказал он ей мягко, жалобно, всей своей напряженной позой, самим дрожащим голосом моля — отрекись скорей, пока Бог не услышал, отрекись от этой страшной мысли. Но она на самом деле так думала. Еще как думала.
В тот вечер мне удалось убраться поскорее. Им не хотелось свидетелей. Я был рад уйти.
Неделю я держался от них подальше. От них, от Джеффти, от этой улицы, от этого квартала.
У меня была своя жизнь. Магазин, счета, совещания с поставщиками, покер с друзьями, хорошенькие женщины, которых я водил по ресторанам, мои родители, заливка антифриза в машину, препирательства в прачечной из-за перекрахмаленных воротничков и манжет, гимнастика, налоги, Джен или Дэвид (Бог знает, кто из них), подворовывающие из кассы. У меня была своя жизнь.
Но даже тот вечер не смог отдалить меня от Джеффти. Он позвонил в магазин и попросил отвезти его на родео. Мы с ним хорошо ладили — насколько двадцатидвухлетний парень с совсем другими интересами может ладить с пятилетним мальчишкой. Я не задавался вопросом, что же нас связывает; всегда считал, что просто годы. Да еще привязанность к мальчику, который мог бы быть мне младшим братом, а брата у меня никогда не было. (Только я помнил, как мы вместе играли, как были ровесниками, я помнил это, а Джеффти оставался все тот же.) А потом, как-то субботним днем, мне вдруг открылась в нем некая двойственность, я впервые заметил то, что мог бы заметить гораздо раньше, множество раз.
В тот день я пришел к дому Кинзеров, полагая, что Джеффти ждет меня, сидя на крыльце или в качалке. Но его нигде не было видно.
Улицу заливало майское солнце. Войти в дом, в это безмолвие и полумрак, было просто немыслимо. Пару секунд постояв у входа, я крикнул в сложенные трубочкой ладони:
— Джеффти? Эй, Джеффти, выходи! А то опоздаем.
Он откликнулся глухо, будто из-под земли:
— Я здесь, Донни.
Я слышал его, но не видел. Да, это Джеффти, без сомнения: Дональда X. Хортона, президента и единственного владельца салона теле— и радиоаппаратуры, никто не называл Дбнни. Никто — только Джеффти. Он никогда-и не звал меня по-другому.
(Чистая правда. Я и есть, как все считают, единственный владелец салона. Партнерство с тетушкой Патрицией — лишь способ расплатиться: она ссудила мне некоторую сумму в дополнение к полученным в двадцать один год деньгам, которые мне, десятилетнему, когда-то оставил дедушка. Не Бог весть какая ссуда — всего восемнадцать тысяч, но я попросил ее стать негласным партнером — ведь она была так добра ко мне в детстве.)
— Ты где, Джеффти?
— Под крыльцом, в тайнике.
Я обошел крыльцо и, нагнувшись, отодвинул решетку.
Там, в глубине, на утоптанном грунтовом полу, Джеффти соорудил себе тайное убежище. Комиксы в корзинках из-под фруктов, столик, несколько подушек, сальные свечи когда-то мы вместе прятались здесь. Когда нам обоим было по пять.
— Что поделываешь? — спросил я, протискиваясь внутрь и задвигая за собой решетку. Под крыльцом прохладно; земляной пол, горящие свечи — такой мирный, уютный, знакомый запах. Любой мальчишка почувствовал бы себя здесь дома. Самые счастливые, самые плодотворные, самые захватывающие часы нашего детства проходят в таких вот убежищах.
— Играю, — ответил Джеффти. В руке у него я заметил что-то круглое, золотистое, что-то величиной с детскую ладонь.
— Забыл? Мы же в кино идем.
— Нет. Просто жду тебя здесь.
— Мама с папой дома?
— Мама.
Я понял, почему он ждал под крыльцом. И больше не приставал.
— Что это у тебя?
— Дешифровочный знак «Капитана Полночь», — объяснил он, протягивая мне открытую ладошку.
Довольно долго я тупо смотрел на него, ничего не понимая. А потом до меня дошло, что за чудо Джеффти держал в руке. Чудо, которого просто не могло быть на свете.
— Джеффти, — мягко начал я, умирая от любопытства, — где ты это взял?
— По почте пришло сегодня. Я заказывал.
— Наверно, кучу денег стоит.
— Не так уж много. Десять центов и две эмблемки из банок «Овалтайна».
— Посмотреть можно?