Страница 1 из 8
Александр Константинович Белов. Мужские рассказы.
Дым
Никто так не умеет справлять гороховую бабу, как Матюша Н.Дубинец. Он сводит гречушное масло с гороховой смоквой, отчего та смягчается и очень потребна вкусу. Потом, когда её хлебные телеса разопрёт в земляной печи и они начнут вздьасать горячим сдобным пахлом с добавками аниса, душицы, чабреца, мяты и ещё бог весть чего, Матюша берёт бабу на рушники и подаёт её с мочёными яблоками и квасом.
Нет, что ни говори, а по гороховой бабе Матюша превосходит любого кухаря. Всегда перед ратным сбором он угощает нас бабой. Так уж повелось. Не помню, когда этому был положен почин, но дорога в Матюшино село нами хорошо изучена. Потом мы едем в Суздаль. А пока мы гостюем на Матюшиных хлебах. День — другой, не больше. Поедошники мы славные, уговаривать нас не надо. Но хозяин сам не ест, так, только для вида крохи трогает. Кто поесть любит, а кто и краюхой поделиться.
Добро, славный вечер! Солнце полощется в Клязьме, рассыпаясь по ней скатным жемчугом. Где-то в затоне, под ивами, плеснёт рыбёха, хватая сонную мушигу, и смолкнет вода, и на душе спокойно и уладисто. Усидев хозяйский пирог, мы идём на реку. Данило затягивает песню:
Песня берётся разливисто, голосиво. Уходит за тот берег, на долину. Фёдор Куница подтягивает:
Ветлы окунулись в реку длинными спутанными рукавами. Терёша негромко бранится с конюшими. Это его любимое дело. Бранится без причины, просто так. Конца нет песне. Будто уже и лес подпевает на той стороне, и ещё кто-то. А душу берёт покой. Кажется, вот так бы вдохнул в себя всю эту ширь неоглядную, разлётную, от края до края. С её ходкими травами, с дальними лесными притайками, с холмами, что вознеслись над рекой… Последний вечер. Как он на душу-то ложится!
В траве маялся ветерок. Был первый час по восходу. Кони шли лугом, вороша ногами траву. На лугу трава поёт. Тихо, но различимо. Можно долго слушать, ничем себя не тревожа. За этим лугом разворачивался другой. Потом ещё один. И ещё. И дальше. Только где-то далеко-далеко тянутся крадью кучеватые лесочки. И небо встало стеной в снежном сиянии застывших облаков. Прямо перед нами.
Я отдал коню поводья, и мой ходун-непоимок заволновался. У каждого коня свой норов. Этот очень несладистый. Потому и зовётся непоимком. И терпеть он не может, когда его обходят другие. Бес в него вселяется. Потому, когда все идут в шаг, он начинает рысить и рваться вперёд. Чтобы вести за собой всю эту чалую, пегую да каурую конную братию.
На траве мы коней не торопим. Шаг у них спутан и посажен. Кони идут в силу. А трава к тому же ещё и полегла.
Луговина медленно затягивает всадников. Уводит в самую глубину зелёного разлива. Вот траву с шумом раскидывает ветер. Он несётся вперёд, отворачивает в сторону, задевая подолом белые головки цветов, возвращается к нам, — и всё зелёное половодье начинает ходить и шумотно волноваться. Мне кажется, что я вижу его прозрачный хвост. Никогда не думал, что можно увидеть ветер. Нет, не его творения в небе и на земле, а его самого. Вот он провисает, теряя силу, и падает на траву. В том месте трава придавлена и подмята. Ветер притаился, забравшись под мурашистый травяной бок. Должно быть, нас ждёт. Сейчас мы доедем до него и он освежит наши сонные головы.
И тут вдруг на луговине появляется странный образ. Он встаёт в том месте, где только что распластался ветер. Сперва я не понимаю, что это. Но дальше мои глаза отчётливо видят воздушного всадника. Такого лепного, живого, только что — бестелесного.
Дымник — обманец! Они часто бродят по лугам, мороча косарей и ходоков. Особенно, когда солнце на утреннем пригреве начинает подсушивать траву. Издали его вполне можно принять за человека.
— Эй, смотри! — кричу нашим, указывая рукой вперёд.
— Чего? — не понимает Данило Хвощ.
— Ну смотри, смотри!
— Да чего смотреть-то?
— Что, правда не видишь?
— Чего вы там углядели? — любопытствует издали Матюша Дубинец. — Ничего там нет.
— Дымник!
Голос у меня почему-то сел.
Фёдор Куница, прикрываясь от солнца ла,цонью, смотрит на моё видение.
— Давай, гляди лучше, — воркует Терёша, — да нам сказывай, кого углядишь.
— Никого нет! — уверенно заявляет Фёдор Куница.
— Ладно, — отмахиваюсь я, — смотрельники, тоже мне.
— Чего он там углядел?
— Да говорит — дымник. — Толкуют между собой братцы.
Терёша хмыкает и разглаживает свои висячие усы.
А плывунец, между тем, тоже разглядывает нас, будто выбирая кого-то. Тут мой чубатый потянул вперёд, прибавив шагу, и дымник определился на мне. Он не сводит с меня глаз. Что ему надо?
— Ну будет, будет, ишь выставился!
Дымник трогает с места коня, поворачивает его боком, тянется к налучи. При этом он не сводит с меня глаз. Каждое это движение знакомо мне до изнанки. Вот стрела ложится на кибит, встаёт в рукоять. Вот уже свербит глаз цепкое её жало. Если бы он не был из воздуха, из травяного угара, много бы я дал за то, чтобы сейчас прикрыться щитом. Я забываю обо всём и не свожу взгляда с удивительного видения. Совершенная его правдоподобность приводит меня в смятение. Едва успеваю сжаться, и стрелой высквозило мозги из моей разбитой головы.
Трава шелестит над ухом. Ударом вышибло меня из седла. Везде трава, и я лежу уткнувшись в ней лицом. Медленно поднимаю плечи, мотаю головой. Выходит, жив? Ну, конечно, жив! Дух перехватило, дышать трудно. Почему-то саднит лоб. И тут доходит до меня смех друзей.
— Во как засмотрелся!
Это — Терёша. Здесь все — и кони кивают слюнявыми мордами, и ветер ходит над травой, как ни в чём не бывало. Нет никакого дымника.
Я прихожу в себя, беру чубатого под узды и добираюсь до седла. Вот оно, значит, как. На отстреле-то. Пока в самого не метнут, и не поймёшь. Прямо в глаза ударило. Неужели я увидел свою… Ч-ш-ш! Говорят, кто её часто поминает, тому она и без повода отслуживает. Тьфу, блажь!
Но всё увиденное прочно держало меня и своей власти. Будучи сам стрельником, я знал, что летящий посвист стрелы, хотя и завораживает, но пугает впустую. Раз свистит, значит, идёт мимо. Сколько раз в меня стреляли, и всегда я слышал, как она режет воздух. А сегодня — без звука… Рядом ткнулся боком игреневый комонёк Фёдора Куницы. Я повернул голову к товарищу и заговорил:
— А что, скажи мне, Фёдор, почему так — одни кровь проливают, бойцуют, изводят себя, а другим и горя нет? Почему? У нас каждый день как последний, а эти откормыши жируют по палатам, да с каждой нашей жизни свою гривну имеют?
Фёдор разглаживает бороду, вздыхает:
— Да я о них и не думаю, пёс с ними. Я вообще воюю не за кого-то а потому, что мне Богом дано воевать. Кто-то, может и говорит красивые слова, почему воевать надо, почему у нас тот враг или этот. Только ведь слова — явление плутовское. Они тебе могут так голову заморочить, что ты и мать родную за тётку примешь. Нет, не верю я разговорам. Себя слушать надо — за кого тебе воевать и почему. Душа не обманет. А людишки, ты прав, все продажные. Только одного можно словом купить, с него и этого хватит, а другого — шапкой соболиной.
Нет, видно, не понял меня Фёдор. О другом я толкую. Почему люди стольные себя над другими держат? Почему, кроме как мошну набить, нет у них никакой заботы? Можно, конечно, верить в высший суд, в то, что всем воздастся по делам их. Только, по — моему, вера эта от безысходности. А может быть они вообще его сами придумали, высший суд, чтобы при земной своей жизни их в покое оставили?