Страница 22 из 42
— Я что, типа вру, да?
Я молчу, только дую на ладонь.
— Я тут смотрел те старые фильмы, которые Нина с Донной в Монтерее снимали, — говорит Мэтт.
Я стараюсь не слушать, повторяю про себя: Донна?
— И страннее всего, и притом круче всего, что на вид Эд был неплох. Прямо скажем, очень хорош. Загорелый, в форме, и я не знаю, как же так вышло. — Пауза. — Не знаю, как же, блядь, так вышло.
— Какая разница?
— Ага, — вздыхает Мэтт. — Ты понял.
— Потому что мне без разницы.
— Мне, отец, наверное, тоже без разницы.
Я вешаю трубку, вырубаюсь.
По дороге на стадион с заднего сиденья лимузина смотрю телевизор — сумо, какое-то старое кино с Брюсом Ли, семь раз одна и та же реклама синего лимонада, я кидаюсь обсосанными кубиками льда в квадратный экранчик, опускаю стеклянную перегородку и говорю шоферу, что мне нужна куча сигарет, и шофер достает из бардачка и кидает мне пачку «Мальборо», а кокаин толком не подействовал, как я ожидал, рука от него болит еще сильнее, и это пугает, я все сглатываю, но остатки настойчиво, назойливо щекочут глотку, и я все пью скотч, который почти отбивает вкус.
На сцене воняет п о том, там, наверное, градусов сто, мы играем пятьдесят минут, а я лишь хочу спеть последнюю песню, а группа, когда я говорю об этом в перерыве, считает, что это дурацкая идея. Все песни — с последних трех сольников, но я слышу, как японцы в первом ряду с кошмарным, лишенным «р» акцентом выкрикивают названия хитов, которые я пел с группой, а теперешняя группа углубляется в хит со второго сольника, и вообще-то я не понимаю, нравится ли залу, хотя все громко хлопают, а позади меня четырехсотфутовая растяжка «Мировое турне Брайана Метро — 1984», она зыблется у нас за спинами, я медленно передвигаюсь по бескрайней сцене, пытаюсь вглядеться в зал, но громадные прожекторы превращают стадион в серую колышущуюся тьму, я начинаю второй куплет песни и забываю слова. Пою: «Прошла еще одна ночь, ты думаешь, как же так вышло», — и затыкаюсь. Гитарист резко вздергивает подбородок, басист пробирается ко мне, ударник все стучит. Я даже на гитаре не бренчу. Снова начинаю второй куплет: «Прошла еще одна ночь, ты думаешь, как же так вышло…» — и ничего. Басист что-то вопит. Я оборачиваюсь к нему, руки меня доконают, и басист приказывает: «Ты должен себе помочь», — и я спрашиваю: «Чего?» — и басист кричит: «Ты должен себе помочь», — и я спрашиваю: «Чего?» — и басист орет: «Ты должен себе помочь, блин», — а я думаю, какого черта я буду это петь, а потом — какой мудак написал эту бредятину, и я делаю группе знак, чтоб переходили к припеву, мы нормально закругляем песню, и нас не вызывают на «бис».
Роджер везет меня в лимузине в гостиницу.
— Охренительное шоу, Брайан, — вздыхает он. — У тебя просто непревзойденная сосредоточенность и умение держаться на сцене. Лучше и быть не может, честное слово. Просто слов не хватает.
— У меня рукам… пиздец.
— Только рукам? — Даже без иронии, Роджер и голоса не повышает, только приглушенная жалоба, замечание, которого и делать-то не стоит. — Ну, скажем устроителям, что тебе синтезатор криво смикшировали, — говорит Роджер. — А зрителям скажем, что у тебя мать умерла.
Мы проезжаем людную улицу наискось от гостиницы, лимузин катит к «Хилтону», и все пытаются заглянуть в тонированные окна.
— Господи, — бормочу я. — Вот ведь чурки ебаные. Ты на них посмотри, Роджер. Ты только посмотри на этих чурок, Роджер.
— Все эти чурки ебаные купили твой последний альбом, — говорит Роджер и вполголоса прибавляет: — Безмозглый мудак.
Я вздыхаю, надеваю темные очки.
— Хочется вылезти из лимузина и сказать этим ебанушкам, что я о них думаю.
— Ни за что на свете, детка.
— Это… почему?
— Потому что ты слишком неприлично выглядишь для прямых контактов с публикой.
— Подумай, сколько слов рифмуется с моим именем, Роджер, — говорю я.
— И много таких? — спрашивает он.
Мы с Роджером стоим в лифте.
— Найди мне горничную, что ли, ага? — прошу я. — У меня тотальный бардак в номере.
— Уберись сам.
— Не-а. Нет уж.
— Я тебя переведу в другой, ага?
— Ага.
— У тебя целый этаж, кадавр. Выбирай.
— А почему бы просто горничную не прислать?
— Потому что обслуга «Токио-Хилтон», видимо, считает, что ты изнасиловал двух горничных. Это правда, Брайан?
— Дай определение… э… изнасилования, Роджер?
— Попрошу обслугу прислать словарь. — Роджер корчит ужасную морду.
— Я перееду.
Роджер вздыхает, смотрит на меня и говорит:
— У тебя такое чувство, что ты никуда не переедешь, правда? Ты понимаешь, что собирался об этом подумать, но теперь пришел к выводу, что оно того не стоит, что у тебя сил нет или еще что, правильно? — Роджер смотрит в сторону, лифт замедляется на его этаже. Роджер поворачивает ключ — лифт заблокирован и поедет только на мой этаж, а больше никуда, как я, в общем-то, и хотел.
Лифт тормозит на этаже, который запрограммировал Роджер, и я выхожу в пустой сумрачный коридор, иду к своей двери, прорывая тишину громким воплем, вторым, третьим, четвертым, нащупываю ключи, поворачиваю дверную ручку, и она сама открывается, а в номере на моей постели сидит девчонка, листает «Хастлер», повсюду — засохшая кровь. Девчонка поднимает голову. Я закрываю дверь, запираю, смотрю.
— Это вы кричали? — тихо и устало спрашивает она.
— Видимо, — отвечаю я, а потом: — С льдогенератором вы уже подружились?
Красивая девчонка — загорелая блондинка с большими голубыми глазами, из Калифорнии, в майке с моим именем, в застиранных тугих обрезанных джинсах. Губы красные, блестящие, она кладет журнал, когда я медленно подхожу, чуть не споткнувшись об использованный дилдо — Роджер его называет «Упрощатель». Девчонка нервно смотрит на меня, но встает с постели и отступает как-то слишком расчетливо, доходит до стены и прижимается к ней, тяжело дыша, и я подхожу, приходится схватить девчонку за шею, легонько сначала, потом сжать, она закрывает глаза, и я тяну ее на себя, а потом бью об стену головой — ее это, похоже, не расстраивает, и я уже нервничаю, но тут она открывает глаза, улыбается, ее рука резко взлетает — ногти длинные, острые, розовые — и раздирает футболку за две сотни баксов надвое, расцарапав мне грудь. Я заношу кулак, сильно бью. Девчонка вцепляется мне в лицо. Я толкаю ее на пол, она плюется, сует мне пальцы в рот и визжит.
Я лежу в ванне, весь в пене. У девчонки выбит зуб, она сидит на унитазе, прижимает к лицу кусок льда (обслуга оставила несколько). Девчонка с трудом подымается, хромает к зеркалу, говорит:
— По-моему, опухоль уже сошла.
В воде плавает кусочек льда, я кладу его в рот, посасываю, сосредоточившись на том, как я медленно посасываю. Девчонка садится на унитаз и вздыхает.
— Не хочешь узнать, откуда я? — спрашивает она.
— Нет. Вообще-то нет.
— Из Небраски. Линкольн, Небраска. — Длинная пауза.
— Ты в универмаге работала, верно? — спрашиваю я, не открывая глаз. — Но универмаг теперь закрыт, так? Пустой совсем, а?
Я слышу, как она прикуривает, чувствую запах дыма, потом она спрашивает:
— А ты там был?
— Я был в универмаге в Небраске.
— Да?
— Ага.
— Там тоска.
— Тоска, — соглашаюсь я.
— Тотальная.
— Тотальная тоска.
Я смотрю на разодранную кожу на груди, на розовые вспухшие полосы ниже, на свои соски и думаю: ну вот, минус еще одна фотка без рубашки. Чуть трогаю соски, отбрасываю девчонкину руку — она пытается их коснуться. Когда она достаточно влажнеет, я вставляю ей снова.
Грамм, и я готов позвонить Нине в Малибу. Восемнадцать гудков. Наконец она подходит.
— Алло?
— Нина?
— Да?