Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 83

Сирона ушла, а Павел взял труп собаки на руки, чтобы спрятать его от приближающегося.

В нерешительности он оглядывался, отыскивая, куда бы спрятать собаку; но два зорких глаза на высоте над ним уже заметили и его самого, и его легкую ношу, и не успел анахорет еще хорошенько оглядеться, как направо от пещеры с утеса посыпались с грохотом камни и вместе с ними какой-то человек спустился вниз, прыгая с безрассудной отвагой по уступам, кинулся, не обращая внимания на предостережения анахорета, прямо к нему и крикнул, едва переводя дух и вне себя от волнения:

— Это собака Сироны, я не ошибаюсь! Где ее госпожа? Говори сейчас же, где Сирона, я должен знать это!

Стоя в притворе церкви, Павел часто видал сенатора и его семью на их местах вблизи алтаря и с удивлением узнал в этом отважном прыгуне, который с растрепанными волосами и пылающими глазами накинулся на него, как безумный, второго сына Петра, Поликарпа.

Ему было нелегко сохранить спокойствие и присутствие духа, ибо с того мгновения, как узнал, что напрасно обвинял Сирону в тяжком грехе, ложно назвав самого себя ее сообщником, он чувствовал мучительно-болезненную тоску, и точно какая-то свинцовая тяжесть мешала быстроте его соображения.

Он пробормотал несколько непонятных слов, но противник его придавал, очевидно, какое-то особенное значение своему вопросу, потому что схватил анахорета с яростной запальчивостью за ворот рубахи и крикнул хриплым голосом:

— Где ты нашел собаку? Где…

Вдруг он остановился, отпустил александрийца, окинул его взором с головы до ног и спросил тихо и медленно:

— Неужели? Не ты ли Павел, александриец? Анахорет кивнул…

Поликарп горько рассмеялся, прижал правую руку ко лбу и воскликнул самым презрительным тоном отвращения:

— Итак, это правда! И из-за этакой противной образины! Но я не поверю, чтобы она даже подала тебе руку, потому что от одного вида твоего уже можно замараться!

Сердце Павла стучало точно молотом в груди, и в ушах у него шумело и гудело.

И когда Поликарп снова протянул к нему руку, он невольно стал в позу атлета, который, выставив руки вперед, ищет, как бы половчее схватить противника, и сказал глухим, угрожающим голосом:

— Отойди, не то случится нечто такое, от чего несладко придется твоим костям!

Это произнес уже не Павел; это гордо заявил Менандр, которым гордилась палестра, который никому из товарищей не спустил бы ни одного оскорбительного слова.

А еще вчера он перенес с тихой покорностью и спокойной веселостью совсем иные оскорбления, чем теперь от Поликарпа.





Откуда же взялась сегодня эта бурная обидчивость и эта необузданная жажда брани?

Когда он два дня тому назад ходил в свою старую пещеру, чтобы принести оттуда свои последние спрятанные червонцы, ему захотелось повидаться с больным Стефаном; но египтянин, ухаживавший за стариком, не только не пустил анахорета, но даже прогнал его со злобными проклятиями, точно нечистого духа, и бросил ему вслед несколько камней.

В оазисе, несмотря на запрещение епископа, Павел вошел было в церковь, чтобы сотворить молитву; он думал, что притвор с фонтаном, где обыкновенно молились кающиеся, не закрыт и для него; но аколиты отогнали его ругательствами, а сторож, который еще недавно отдал ему церковный ключ, плюнул ему в лицо.

И все-таки ему было нетрудно уйти без гнева и обиды.

Когда он покупал для Сироны шерстяное одеяло, кувшин и еще кое-что, проходил мимо один из пресвитеров и, указывая на монеты, сказал:

— Сатана не забывает своих.

Павел и тут не возразил ни слова, вернулся с радостным, благодарным сердцем к Сироне и всецело проникся отрадным сознанием, что терпит за других позор и страдание, следуя примеру Христа.

Что же теперь так обострило его обидчивость по отношению к Поликарпу и разом порвало нити терпения, окрепшие в долголетних лишениях?

Быть может, этому человеку, подвергавшему всевозможным истязаниям свою плоть, чтобы избавить душу от ее оков, показалось менее тяжким слышать, как его называли богопротивным грешником, чем видеть презрительное оскорбление своего мужеского достоинства? Может быть, он даже думал о прекрасной свидетельнице своего поругания, скрывавшейся в пещере? Или же гнев его вспыхнул потому, что в Поликарпе он видел не негодующего брата по вере, а просто мужчину, оскорбившего другого мужчину дерзкой насмешкой?

Юноша и седобородый атлет стояли друг против друга как смертельные враги, готовые к бою, и Поликарп не отступал, хотя ему, как и большинству молодых христиан, было запрещено участвовать в упражнениях молодежи в палестре, и он сознавал, что имеет дело с сильным и опытным противником.

Но он чувствовал, что и сам не бессилен, и кипевшая в нем злоба разжигала желание померяться с ненавистным обольстителем.

— Подходи, подходи! — крикнул он, сверкая глазами, и, выставив голову вперед, согнул спину, готовясь в свою очередь к борьбе. — Хватай! Ты, верно, был гладиатором или кем-либо подобным, пока не вырядился в грязную одежду, чтобы безнаказанно врываться по ночам в чужие дома! Обрати это святое место в цирк! И если бы тебе удалось убить меня, то ты даже оказал бы мне услугу, ибо что давало цену моей жизни, ты уже и без того погубил. Подходи! или, по-твоему, легче разрушить жизненное счастье женщины, чем померяться силами с ее защитником? Хватай, говорю я, хватай… или…

— Или ты бросишься на меня, — сказал спокойно и совершенно изменившимся голосом Павел, руки которого опустились при последних словах юноши. — Подходи ты, и делай со мной что хочешь, я не буду сопротивляться. Я останусь стоять здесь и не хочу бороться, потому что ты прав, и это место поистине не цирк. Но галлиянка не принадлежит ни тебе, ни мне, и кто дал тебе право…

— Кто дал мне право на нее? — перебил его Поликарп, сверкнув глазами и подступая к нему ближе. — Тот же, Который дозволяет молящемуся говорить о своем Боге. Сирона моя, как солнце и месяц, и звезды мои, потому что освещают дивным светом мой мрачный путь. Моя жизнь принадлежит мне, а она была жизнью моей жизни, и потому я говорю смело, что она принадлежит мне, будь на свете хоть двадцать Фебициев. А потому, что я считал и все еще считаю ее моею собственностью, я ненавижу тебя и бросаю тебе в лицо мое омерзение, ибо ты подобен голодной густошерстой скотине, которая врывается в цветник и срывает с куста дивный цветок, предмет заботливых попечении садовника, расцветающий только раз в сто лет; ты подобен кошке, которая пробирается в мраморную залу и, чтобы утолить свою алчность, душит редкостную птицу, привезенную мореходами из далеких стран. Но ты, лицемерный хищник, в зверской гордости презирающий собственное тело и предающий его полной одичалости, ты разве можешь понимать обаяние красоты, небесной красоты, которая трогает даже неразумных детей и перед которой преклоняются даже боги! Я имею право на Сирону, ибо где бы ты ее ни скрывал, и если бы нашел ее даже сам центурион и приковал ее к себе железной цепью, ни в ком не живет так, как во мне, именно то, что делает ее прекраснейшим созданием Всевышнего, — образ ее красоты. Эта рука еще ни разу не коснулась твоей жертвы, и все же по воле Всевышнего Сирона никому не принадлежит так всецело, как мне, потому что никому она так не дорога, как мне, и никто не мог бы любить ее так, как я! Она мила, как ангел, и сердце ее, как у ребенка, она беспорочна и чиста, как алмаз, как грудь лебедя или утренняя роса на лепестках розы. И хоть бы она тысячу раз впускала тебя к себе, и хотя отец и мать, и все, все указывают на нее пальцами и осуждают ее, я все-таки не перестану верить в ее чистоту. Ты обвинил ее в позоре, ты…