Страница 20 из 21
– Разумеется, мне бросали кусок. А мы, трое или четверо голодных, дрались из-за него. Ну как в такой нужде возвышенно мыслить, творить что-нибудь прекрасное?
Я. Да, это трудно.
Он. Прыгая со ступеньки на ступеньку, я попал в тот самый дом. Там я катался как сыр в масле. Но я его покинул. Придется сызнова пилить струны и прибегать к помощи пальца, указывающего на открытый рот. В мире нет ничего устойчивого. Сегодня на колесе, завтра под колесом. Распоряжаются нами проклятые случайности, и распоряжаются весьма плохо…
Затем, допив то, что оставалось в бутылке, он обратился к своему соседу:
– Сударь, сделайте милость, дайте щепотку табаку. Красивая у вас табакерка. Вы не музыкант?
– Нет.
– Тем лучше для вас, ведь музыканты – жалкие существа, достойные сострадания. Судьбе было угодно сделать меня одним из них, а между тем где-нибудь на Монмартре есть мельница и, может быть, мельник или работник мельника, который никогда ничего другого не услышит, кроме стука колес, хотя мог бы сочинить самые прекрасные арии. На мельницу, на мельницу, Рамо! Твое место – там.
Я. Чем бы ни занимался человек, он всегда предназначен к этому природой.
Он. Но она делает странные промахи. Что до меня, то я не могу подняться на ту высоту, при взгляде с которой все сливается: и человек, ножницами подстригающий дерево, и гусеница, грызущая его листья, так что видишь только двух насекомых, из которых каждое занято своим делом. Взберитесь-ка на эпицикл Меркурия и там, если вам это по вкусу, подобно Реомюру, который делит мух на классы портных, землемеров, косарей, делите людей на классы столяров, плотников, скороходов, танцоров, певцов, – это уж будет ваше дело, и я в него не стану вмешиваться. Я живу в этом мире и в нем остаюсь. Но если от природы человеку свойственно иметь аппетит – а я все возвращаюсь к аппетиту, ощущению, которое я всегда испытываю, – и если порой бывает нечего есть, то, по-моему, это вовсе не порядок. Что это за хозяйство, черт возьми! Одни обжираются, а в то же время у других людей нечем перекусить, хоть они и обладают желудком столь же назойливым, как они сами, и вновь и вновь испытывают голод. Но что хуже всего – так это неестественная поза, в которой нас держит нужда. Человек нуждающийся ходит не так, как другие: он прыгает, ползает, изгибается, он пресмыкается; жизнь свою он проводит в том, что принимает разные позы.
Я. А что такое позы?
Он. Подите спросите у Новера. В нашем мире их гораздо больше, чем может изобразить его искусство.
Я. Вот и вы тоже, пользуясь выражением вашим или Монтеня, взобрались на эпицикл Меркурия и взираете оттуда на различные пантомимы человеческого рода.
Он. Нет – говорю вам, нет; я слишком грузен, чтобы подняться так высоко. Подоблачные пространства я предоставляю журавлям, а сам жмусь к земле. Я осматриваюсь по сторонам и принимаю те или иные позы или забавляюсь, глядя на позы, принимаемые другими. Я мастер пантомимы, вы сейчас это увидите.
Тут он начинает улыбаться, изображая человека, исполненного восхищения, человека умоляющего и человека услужливого. Правую ногу он выставил вперед, левую отставил, спину выгнул, голову приподнял, взгляд словно прикован к чьим-то глазам, рот приоткрыт, руки протянуты к какому-то предмету; он ждет приказания, получает его, он летит стрелой, возвращается, исполнив его, отдает отчет. Он весь внимание; он поднимает всякую упавшую вещь; кладет подушку или подставляет скамеечку кому-то под ноги; он берет блюдечко, пододвигает стул, открывает дверь, затворяет окно, задергивает занавески, следит за хозяином и хозяйкой; он застывает в неподвижности, свесив руки, сдвинув ноги; он слушает, он старается читать по лицам; и он произносит:
– Вот моя пантомима, примерно та же, что у всех льстецов, царедворцев, лакеев и бедняков.
Дурачества этого человека, рассказы аббата Галиани, необыкновенные вымыслы Рабле не раз погружали меня в глубокое раздумье. Это – три источника, где я запасаюсь смешными масками, которые надеваю на лица самых важных особ; и в каком-нибудь прелате я вижу Панталоне, в некоем президенте – сатира, в монахе – борова, в министре – страуса, в первом его секретаре – гуся.
Я. Но, по-вашему, выходит, что в этом мире великое множество бедняков, и я не знаю никого, кто бы не проделывал некоторых па из вашего танца.
Он. Вы правы. Во всем королевстве только один человек и ходит – это сам монарх. Все прочие лишь принимают позы.
Я. Монарх? Тут тоже кое-что можно возразить. Неужто вы думаете, что порой и рядом с ним не оказываются маленькая ножка, изящная прическа, маленький носик, которые заставляют его немного заняться пантомимой? Тот, кто нуждается в другом, тем самым терпит нужду и принимает позы. Король принимает позу перед богом; он выделывает па из своей пантомимы. Министр перед своим королем выделывает па царе дворца, льстеца, лакея или нищего. Толпа честолюбцев перед министром выделывает ваши па на сотни ладов, одни отвратительнее другого. Важный аббат в брыжах и сутане, по крайней мере, раз в поделю проделывает их перед тем, от кого зависят бенефиции. И право же, то, что вы называете пантомимой нищих, – это великий хоровод нашего мира. У каждого есть своя маленькая Юс и свои Бертен.
Он. Это утешает меня.
В то время как я говорил, он совершенно уморительно передразнивал позы тех, кого я перечислял. Например, когда речь шла о маленьком аббате, он под мышкой держал шляпу, а в левой руке требник; правой рукой он приподнимал полы своей сутаны; он шел, слегка склонив голову к плечу, опустив глаза, так безукоризненно изображая лицемера, что я словно воочию увидел автора «Опровержений» перед епископом Орлеанским. Когда я говорил о льстецах и честолюбцах, он прямо ползал на брюхе. Это был Буре перед генеральным контролером.
Я. Разыграно превосходно, – сказал я ему, – Есть, однако, человек, не прибегающий к пантомиме. Это – философ, у которого ничего нет и которому ничего не надо.
Он. Л где искать этого зверя? Если у него ничего нет, он страдает; если он ничего не просит, он ничего и не получает… и всегда будет страдать.
Я. Нет, Диоген смеялся над потребностями.
Он. Но ведь нужна же одежда.
Я. Нет, он ходил совершенно голый.
Он. В Афинах иногда бывает и холодно.
Я. Не так, как здесь.
Он. Есть приходилось тоже.
Я. Разумеется.
Он. А за чей счет?
Я. За счет природы. К кому обращается дикарь? К земле, к животным, к рыбам, к деревьям, к травам, к кореньям, к ручьям.
Он. Неважный стол.
Я. Зато большой.
Он. Плохо сервированный.
Я. Однако с него-то и собирают, когда сервируют наши столы.
Он. Но вы все же согласитесь, что искусство наших поваров, пирожников, трактирщиков, рестораторов, кондитеров тоже вносит нечто свое. У вашего Диогена при столь строгой диете был, должно быть, весьма покладистый желудок.
Я. Вы ошибаетесь. Образ жизни киника когда-то был образом жизни наших монахов и отличался теми же добродетелями. Киники – это же были афинские кармелиты и францисканцы.
Он. Ловлю вас на слове. Значит, и Диоген выплясывал пантомиму – если не перед Периклом, то, во всяком случае, перед Лаисой и Фриной?
Я. Вы и тут ошибаетесь. Другие дорого платили куртизанке, а ему она отдавалась ради одного удовольствия.
Он. А если случалось, что куртизанка была занята, а кинику было невтерпеж…
Я. Оп возвращался в свою бочку и обходился без нее.
Он. И вы мне советуете брать с него пример?
Я. Голову даю на отсечение, что это лучше, чем пресмыкаться, унижаться и торговать собой.
Он. Но мне нужна хорошая постель, хорошая еда, теплая одежда зимой, легкая – летом, нужны спокойствие, деньги и много других вещей, которыми я лучше буду обязан благодетелям, чем добуду их трудом.
Я. Это потому, что вы бездельник, обжора, трус, низкая душа.
Он. Я вам это, кажется, и говорил.
Я. Житейские блага имеют, конечно, свою цену, но вы не знаете, ценой каких жертв вы их приобретаете. Вы танцуете, танцевали и будете танцевать гнусную пантомиму.