Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 20

Чтобы приспособиться к европейскому времени, я не лег, а стал раскладывать пасьянс, колоду я взял с собой большую, очки не пришлось надевать, и это так на меня подействовало, что я лег спать — иначе мне, с моим запалом, не угомониться бы. Когда я спокоен, не взбудоражен, я вполне способен понять, что со мной происходит. За пасьянсом, гоняя мысли взад-вперед, я понял, почему Соболь пеняла, что я погубил наш брак, отказываясь подпитать его своим запалом. Говоря о моем пристрастии к родственникам, она обиняками намекала, что быть евреем — само по себе тайна. У Соболь красивый еврейский нос, хотя он бы мог быть и поменьше. И еще она явно выставляла ноги напоказ, зная мою к ним слабость. У нее точеная грудь, гладкая шея, стройные бедра, а ноги могут — еще ой как! — поработать в спальне; я, бывало, называл ее ноги скакалочками. Ну так вот, пронесла ли Соболь через три своих брака мысль обо мне как о своем единственном муже или решила в последний раз помериться силами со своей соперницей из Александрии (египетской)? Ни в чем не повинная Верджи была постоянным предметом ее пламенной ненависти, а что сообщает прозорливость, как не ненависть, коли нет любви. Хайдеггер одобрил бы меня. Идеи Хайдеггера при всем при том действовали на меня заразительно. Меня одолевали те же самые страсти, которые сообщают прозорливость. Любовь встречается так редко; ненависть же вездесуща, все равно как азот или углекислый газ. А что, если ненависть неотъемлема от самой материи и поэтому проникла в нашу плоть; а вдруг и кровь наша загорается от нее же? Нравственной холодности арктических масштабов я подыскал образное уподобление — та область Сибири, где живут коряки и чукчи, пустынная Субарктика, где жгучие, как огонь, морозы, — лучше края для трудовых исправительных лагерей не найти. Сложите все вместе, и вы поневоле придете к выводу, что идиллический образ Верджи Милетас — не что иное, как малодушное бегство от воцарившейся холодности.

Как бы там ни было, я мог бы сказать Соболь, что неосуществленную amour[91] стольких лет ей не победить. Ведь в конце-то концов сильна как смерть любовь к той женщине, которая не стала твоей.

Но тем не менее я допускаю, что нет задачи серьезней, чем захватить зло в плен и обуздать его. Иначе ты вечно будешь пребывать в тревоге. И от его власти тебя не освободит и новое явление духа.

Но тут меня сморило.

Поутру на подносе с завтраком я обнаружил посланный мне мисс Родинсон со срочной почтой конверт. Мне не захотелось его вскрывать; в нем — как знать — может содержаться сообщение о деловом мероприятии, а мне оно сейчас ни к чему. Я держал путь на Собор Дома инвалидов, чтобы встретиться с Шолемом, если ему удалось дотуда добраться. Организационный слет таксистов всего мира, на который приедут, как я вычитал в «Монд», что-то около двухсот делегатов из пятидесяти стран, откроется в одиннадцать часов. Я сунул конверт мисс Родинсон вкупе с бумажником и паспортом в карман.

Такси домчало меня до величавого купола, и я вошел. Дивный памятник церковной архитектуры, который начал возводить Брюан в XVII веке, а закончил Ардуэн Мансар в XVIII. Но его величие потрясало меня с перебоями. Случались перерывы, когда купол впечатлял меня не больше, чем рюмка для яиц, — до того я был взбудоражен, буквально свихнулся. Под мышками у меня пятнами расплылся пот. Горло пересохло — столько жидкости я потерял. Я пошел справиться, где марнские такси, и мне показали, в каком углу они стоят. Водители еще не начали собираться. Значит, мне теперь болтаться здесь с полчаса — не меньше, и я поднялся на второй этаж, чтобы обозреть сверху крипту Chapelle Saint-Jerome[92]. Ух ты! Вот это величие, вот это красота! А какие арки, колонны, скульптуры, фрески, и на них все плывет, все несется вскачь. И какой дивной мозаикой выложен пол! Мне хотелось приложиться к ней губами. А сверх того еще и скорбные слова Наполеона на Святой Елене: «Je desire que mes cendres reposent sur les bords de la Seine…[93] в сердце этой нации, ce peuple Francais[94], который я так любил»… Теперь на Наполеона навалили тридцать пять тонн полированного порфира (если — это, конечно, не ализарин) поистине римской пышности очертаний.

Спускаясь вниз, я вынул конверт от мисс Родинсон, прочел письмо Юнис — больше в конверте ничего не содержалось, и меня закачало так, словно я перебрал. Вот оно, третье желание Танчика: пусть я еще раз напишу судье Айлеру — походатайствую, чтобы ему разрешили отсидеть остаток срока не в тюрьме, а в заведении облегченного режима в Лас-Вегасе. Там, объясняла Юнис, надзор сведен до минимума. Утром тебя отпускают под расписку, на ночь под расписку же впускают. Днем ты сам себе хозяин, занимайся своими делами. Юнис писала: «Я считаю, что тюремный опыт оказался в высшей степени поучительным для моего брата. И так как он, что ни говори, человек незаурядного ума, он усвоил все, что могло дать ему заключение. Попробуй внушить это судье, только изложи по-своему».

Так вот изложу по-своему: огромная рыбина наверху величественной лестницы зашаталась — ее пьянила тьма, звал рев моря. Внутренний голос сказал ей: «Вот оно!» — и ее потянуло разинуть алую пасть и изорвать письмо зубами в клочья.

Мне хотелось, в свою очередь, ответить Юнис: «Я тебе не родственник Шмендрик, я царь-рыба, мне дано выполнять желания, дана колоссальная власть».

Но вместо этого я разорвал послание Юнис на шесть, восемь, десять кусков, чуть успокоился и не швырнул их куда попало, а отправил в урну. Когда я добрел до места сбора, я чуть поутих, хотя до нормы мне было все еще далеко. Меня и заносило, и кидало из стороны в сторону.

В углу, где стояли марнские такси, собралась сотня с лишним делегатов, впрочем, к такой суматошной причудливой толпе слово «собралась» не очень-то применимо. Здесь были люди со всех концов земли. В кепках, мундирах, орденах, медалях, батиковых штанах, перуанских шапках, шальварах, жеваных индейских штанах, алых африканских хламидах, клетчатых шотландских юбках в складку, драпированных греческих юбках, сикхских тюрбанах. Сборище напоминало историческую Ассамблею ООН, на которой присутствовали Хрущев и Кастро, там я видел Неру в дивном белом одеянии, с красной розой в петлице и в чем-то вроде шапочки пекаря на голове, там, на моих глазах, Хрущев стащил ботинок и в ярости колотил им по трибуне.

И тут мне вдруг вспомнилось, как в моем детстве нас учили географии в чикагской школе. Нам выдавали серии книжечек «Наши родственники японские дети», «Наши родственники марокканские дети», «Наши родственники русские дети», «Наши родственники испанские дети». Я читал одну за другой эти трогательные книжечки, где писалось про маленького Ивана и кроху Кончиту, и мое сердце переполняла любовь к ним. Да и могло ли быть иначе: нас столько всего сближает, нас же столько объединяет, что ни говори (так же как и Танчик, что ни говори, человек незаурядного ума). Мы не чужаки, макаронники, колбасники, мы родственники. Отличная концепция, и те из нас, чьи трепещущие сердца переполняла любовь к нашим родственникам во всем мире, рады были, как и я, жертвовать отпущенные на сласти центы на восстановление Токио после землетрясения двадцатых годов. В ответ на Перл-Харбор — а что нам оставалось делать — мы разбомбили Токио к чертовой бабушке. Вряд ли японских детишек снабжали книжечками об их маленьких американских родственниках. Чикагскому комитету по народному образованию и в голову не пришло об этом позаботиться.

На слет явились двое французских старцев, сильно за девяносто, обломков 1914 года. Их окружили, приветствовали наперебой. До чего же приятно на это смотреть, думал я, вернее, думал бы, не будь я так взвинчен.

Шолема я не увидел, как ни высматривал. Зря я не попросил мисс Родинсон позвонить по его чикагскому телефону, навести справки, но там непременно спросили бы, кто звонит да зачем. Я не жалел, что пришел в этот грандиозный зал. По правде говоря, мне никак не хотелось бы пропустить такой случай. Но я весь был нацелен на встречу с Шолемом. Я даже заранее обдумал, что ему скажу. Никак не мог смириться с тем, что упущу его. Я выбрался из толпы, стал обходить ее кругами. Делегатов повели в зал заседаний, а я оперативно занял пост у двери. Красочные костюмы усугубляли неразбериху.

91

любовь (фр.)

92

часовни Святого Иеронима (фр.); здесь в грандиозной крипте красного порфира покоятся останки Наполеона

93

я хочу, чтобы мой прах покоился на берегах Сены… (фр.)

94

французского народа… (фр.)