Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 38

Я горел. Лихорадка, как и сон, сотворяла во мне женский облик – из облака, из луча, из вздоха. При том я знал, что в полумраке я не один – я не придумывал женщину, а пытался ее представить. «Катина», – окликнул я еще раз и встал, распахнул дверь сарая, чтобы пустить свет. Напрасно. Над Бижанцами лежала ночь, все было тихим, окаменевшим и глухим, даже караульные не перекликались и молчали псы. Я воротился на солому. И тут я коснулся вытянутой рукой ее плеча. И так же, как она, замер перед неизвестным, перед тем, что могло случиться: побежит, подняв страшный крик и обвиняя меня в насилье; останется до рассвета, клянясь отомстить за попытку обнаружить в ней женщину; бросится на меня, освобождаясь от страха и присваивая себе, отныне и навсегда.

«Я подслушивала, – голос был скорее отроческим, чем женским. – Ион долго объяснял, кто я да что я. Слишком долго. Он предвидел… Она тебя посетит, чтобы разрешить наконец свою загадку «.

«Загадку? – Я убрал руку с ее плеча. – Кто бы ты ни была, ты ошибаешься. Я проклятый монах и раб, мне не до загадок».

«Тому, вокруг чьей шеи заплетается петля, не до загадок. Нынче ночью Ганимед пытался убить Данилу. Его схватили. Теперь он под стражей ожидает виселицы. Я знаю Пребонда Бижа. Одна виселица его не утешит».

«Ты полагаешь…»

«Полагаю. Ты и монахи из твоего монастыря… Вы обречены на смерть. Вставай и иди за мной, я выведу тебя из Бижанцев. Нас поджидают твои товарищи и Ион».

«Но почему?»

И тут я вспомнил, что искал, я нашел, что искал, – объяснение: двойственность! Гад по имени медянка – в Кукулине ее называют змеей, некоторые считают ее вестником божиим перед богатой жатвой, другие, наоборот, в необъяснимой ненависти ловят и убивают, хотя она вовсе не ядовита. Или: корявое дерево покрывается желтым пенистым налетом, принимаемым за цветение, – на самом деле это омела, сосущая чужие соки, паразит; очень редкая пестрая птица жулан присоединяется, распевая, к стае птах, покуда хоть одну не ухватит и не наколет на шип, про запас; если уйдет птаха, на шип угодит мышь, жаба или шмель. Двойственность, от которой человека не избавляет даже молитва. Если можно верить двойному Иону (уродливому и благому), Катина боится мужчин и ненавидит их, а меня пытается спасти от смерти (от смерти ли?), рискуя своей жизнью – если ее схватят, за предательство суровых законов Пребонда Бижа и его становища осудят, замучают и повесят. Себя я тоже ощущал двойным, прикрывающим страх притворством. Из притворства я бежал в бедное бесполезное любопытство, повторяя, теперь уже как отщепенец, а не мудрец: «Но почему?»

Она не отзывалась. Я шел за ней от тени к тени, в подоткнутой рясе, босой, сжимая до боли в руке перекладину от старой запряжки: наш путь кружил меж домов и конюшен, где нас караулили призраки, однако ветер не давал им пристать к нам. Село спало, сон не знает ни любви, ни ненависти. До нас не доходили зеленые волны лунного света, залегшего на горной вершине. Покоряясь слепому любопытству, я забывал об опасности – в любое мгновение я мог сделаться мертвецом. Время от времени взором я испытывал Катину. Она не имела лика. Мрак и пастуший капюшон покрывали ее непроглядной тенью, уменьшали, отнимали у тонкого тела остроту локтей и колен, делая недоступной. Даже позднее, при расставанье, я не увидал ее глаз. И не слышал голоса. Она молча отошла, только мы достигли места, где нас ждал Ион и монахи. Пленники, в подоткнутых рясах, ободранные и измученные переходом по скалам, исхудавшие и голодные. И они, и я были благодарны этим странным созданиям: сухой веточке в женской одежде и человечку – то ли барсуку, поднявшемуся на задние ноги, то ли грибу, пню лесному, наделенному душой и сознанием. Мы, монахи, тоже были то ли стволы живые, то ли мертвые кости в мертвом мясе, как бы там ни было – были мы неприятием человека и креста, коростой среди людей, вознесением из ада. Не монахами, нет.





Совет Иона, малого и превеликого человечка, не был обширен: избегать знакомых путей, тех, которыми нас привели в Бижанцы, спешить, по возможности без остановки и передыха, бездорожьем, по скалам, чащобой, влево или вправо от солнечного восхода, уклоняться от направления на Кукулино – погоня наверняка пойдет по дорогам к монастырю.

Провожатые передали нам торбу с хлебом, таким же, какой Ион приносил в сарай; немые, для меня со смутными ликами, не стали ждать благодарности. Исчезли в сплетении теней. Растворились. Отвеялись ветром, который нас в то же мгновение предупредил: до восхода близко и бегство наше скоро откроется.

5. Папакакас

Он выглядел как Иисус, скинутый со креста: изможденный, с продолговатым и странным лицом, будто стесанным с обеих сторон, длинные руки и ноги, сухой, желтый, бескровный. Но в весьма редких и памятных толкованиях отца Прохора никогда не бывало у Назарянина вместо глаз ямин со сгустившейся кровью, не бывало таких зубов, из-за которых губы его, верхняя и нижняя, не сходились. Папакакас даже на панагии [21] размером не более ногтя оставался бы легко узнаваемым: глаза без зрачков и без света, не коварные и не злобные, но – страшные, словно покоища черных смертоносных молний, кои в судный миг спепеляют и человека и лист, испаряют коровье вымя или лужу, сушат куст бересклета или сочный ствол липы, акации, миндаля, ломают равнинные нивы и долинки, где горцы сеют хлеб и молитвы. Отщепенец и главарь отщепенцев, под рукой его двенадцать отверженных бунтовщиков – Парамон, следопыт Богдан с сыном Вецко, Карп Любанский и Карпов кум Тане Ронго, – озлобленные принудительной разбойной жизнью. Еще – братья Давид и Силян, Миломир, Нико, Чеслав, Яков, Баце (и теперь вот Антим, Киприян и я, превратившийся в Тимофея). Отряд имел несколько коней и двух вьючных мулов. У всех появилось что-то общее – в лице, в голосе. Иные одичали уже, иные дичают, никогда не сделаться нам тем, чем были, – сеятелями и жнецами.

До встречи с ними мы что есть духу спешили, предполагая, что в Бижанцах уже открыли наше бегство и нарядили погоню. Мы не ошиблись. В полдень на гребне горы, с которой мы только спустились, появились трое верхами – на каждого беглеца по загонщику. Вооруженные, опытные в сражениях, в отмщении суровые, готовые предать нас гибели. Загадали верно – обессиленные да с дубинками отбиться от них мы не могли. Подходил миг, когда стремглав срываешься в пропасть, не чувствуя грани между ужасом и равнодушием, миг перетекания в другой миг, в другое – для тебя мертвое – время: даже застыв, оно не завернет назад, в его клубке вылупившийся из жизни мотылек не обратится в гусеницу. Смертельный миг, кратчайший блеск сознания, моментальный, реальный и раскаленный, сознание спешащего к своей гибели. Блеск! И нас трое в этом блеске, без надежды быть отпетыми и погребенными.

Они не спешили. Спускались котловиной, кони осторожно ступали по камню и по своим теням, а всадники, всемогущие наши судьи, держали копья нацеленными, каждый, без сомнения, уже избрал себе жертву. Как и мы, дети своего племени, они были мужчинами, несли свой крест и свою судьбу, свою веру, свои правила и законы, – они были совсем другие, чем мы. Слабыми нитями связывала нас лишь ненависть и смерть, чья тень выкраивала нам, монахам, новые и вечные загробные рясы. Мне казалось, невыносимый жар растаскивает мое тело, выставляя меня перед копьями голым скрипучим скелетом с сознанием. Я молча сжимал палку, Киприян молился на неведомом мне языке. Перед тем как пойти в монахи, он был иудеем и теперь опять становился им – охваченный безумным страхом, искал избавления или прощения и у креста, и у покинутых святых. Антим, дерзко выпрямившись перед судьбой, тоже молчал – стиснутые губы и сощуренные глаза, руки ухватились покрепче за дубинку. Я знал, он выискивает сильнейшего, дабы облегчить схватку нам, пожелтевшему Киприяну и мне. Но и он видел: мы пропали, мы бессильны отбиться от меча и копья, от воинственного и разбойничьего ража.

21

Панагия (греч. всесвятая) – небольшая икона Богоматери, нагрудный знак архиереев, внутри которой иногда хранились мощи.