Страница 1 из 34
Зоя Журавлева
Кувырок через голову
Вечернее разложение
На батарее спит кошка Мария-Антуанетта, обняв ее лапами.
Фингала не видно, он под столом, только кожаный нос чернеет и блестят глаза. На нем, распластавшись, спит белая крыса Нюра (но она все равно — Лариса), и длинный хвост ее чуть подрагивает.
В кухонное окно видно немножко крыши, и эта крыша сейчас гудит. Будто кто-то, неловкий, большой бродит по ней сейчас, невидимый в сумерках. Это ветер бродит. Но в кухне тепло.
Мама лежит на диване. Лицом вверх, руки закинуты за голову, острые локти торчат. Смотрит куда-то вверх, в пустой потолок. Когда мама так смотрит, папа, если он дома, сразу хватает газету и начинает у нее перед глазами махать: «Ты где? Ты где?»
Мама лежала-лежала. Вдруг говорит:
— Аська, а если нам козу завести, а?…
Ася увидела. Жухлый газон перед домом. Снегу еще нет, но трава уже мерклая, жестко шуршит под ногой. Коза идет по газону, как королева, и мохнатые бока ее важно колышутся. Изо рта торчит астра. Нет, георгин, он пышный. Троллейбус остановился возле газона, скинул уши в траву, пассажиры тычут пальцами и смеются. А из подворотни уже бежит, переваливаясь, толстая дворничиха и кричит толстым голосом: «С ума посходили! Козы посередь города!»
— Где? Прямо в городе?
— А при чем тут город? — удивилась мама. — Здесь, в квартире. Утром откроешь глаза, а из кухни по коридору уже цок-цок-цок. И такая лукавая бородатая морда, а?!
— Бородатый — это козел, — поправила Ася.
— Все ты знаешь, — обиделась мама. — Коза тоже бывает, я помню.
Она уже не лежит. Вскочила. Глаза теперь хитрые, без всякой потусторонности. Это папа ей говорит: «Пожалуйста, не смотри на нас такими потусторонними глазами!» Мама не понимает, что папа выдумал. «Я не на вас вовсе смотрю, я — мимо вас». — «Тем более — мимо», — обижается папа. Ася хочет тоже вмешаться, заступиться, что ли, за папу. Но папа тихонько толкает ее, уже тащит из комнаты: «Не мешай маме. Пошли!» Ася еще упирается в коридоре: «Она все равно ничего не делает». Папа хватает ее на руки, тащит, смеется:
«Делает. Да не твоего ума дело». — «А чьего?» — «А не твоего!» Папа смеется, подкидывает Асю. Но она вырывается: «Нет, правда, — скажи?!» Вдруг папа поставил Асю на пол и говорит: «Она думает». Ой, Ася чуть не упала со смеху. Ничего себе: дело! «Я тоже думаю!» — «Вот за это я тебя уважаю. Думай дальше». И папа серьезно так на Асю взглянул…
Это Ася раньше не понимала, маленькая была. Теперь-то она понимает. Мама пишет повесть. Раньше у нее получалось, это же ее работа. Но сейчас вряд ли получится, она сама говорит…
— Может, коза бы меня стимулировала, — размечталась мама.
Непонятно, что бы ей эта коза. Но не хочется спрашивать. Мама сама нипочем не скажет, а пошлет Асю за словарем. Придется тащиться в большую комнату, приставлять стул, лезть на стеллаж. Словари стоят тесно, и один обязательно упадет.
— И чего мы будем с ней делать? — уклончиво уточняет Ася.
— Поставим в сервант, — смеется мама. — У меня была знакомая коза, она всегда стояла в серванте и блестела.
— А как она туда залезала?
— Кто ее знает. Залезала — и все.
— У нас и серванта нет, — напомнила Ася.
— Вот видишь, — вздохнула мама. — Даже серванта нет. В него чашки надо. Чашек, признаться, тоже негусто. Ты мою кружку случайно не видела?
— Видела. Она в помойном ведре. Ее Туся ночью с буфета скинула, но я все осколки потом собрала.
— Ну, Туська! — грозно сказала мама.
Кошка Мария-Антуанетта сразу подняла голову от батареи, открыла глаза и сказала: «Гррн!» Но не спрыгнула. Мария-Антуанетта ужасно отзывчивая, всегда сразу ответит.
— Опять она хозяйничает, — сказала мама.
Фингал под столом завозился и на всякий случай виновато шаркнул хвостом, печальные глаза его подобострастно взблеснули.
— А ты при чем? — удивилась мама. — Набезобразничал и молчи!
Днем, пока Ася в школе, Фингал опять на диване валялся. Мама вошла, а ему даже спрыгнуть лень — лежит и моргает. Весь диван теперь в шерсти, снова надо чистить…
А Мария-Антуанетта, будто ее не касается, опять уже спит. Обняла горячую батарею. Лапы у нее черные, а сама Мария-Антуанетта кофейная, цвета «кофе натуральный со сгущенкой без сахара», как папа всем объясняет. Этот цвет ей полагается по породе, ведь она чистокровно сиамская, не какая-нибудь.
Ночью в кухне Мария-Антуанетта одна. И, конечно, хозяйничает. Гремит кастрюлями на плите, Асе в комнате слышно. Открывает буфет и выбрасывает оттуда, что может. Тарелки она, например, не может. Тарелок поэтому пока много. А рюмок почти что нет. Рюмки Мария-Антуанетта с грохотом гоняет по кухне. Их утром в разных углах находят. Иногда они утром целые, но редко. Печенье тоже находят на полу, Мария-Антуанетта его любит погрызть. Мама предполагает, что она и по столу ходит. Но этого никто не видел. Печенье она, может быть, тоже в буфете берет, из пакета, а вовсе не обязательно со стола. Папа утром сердится и грозит Марии-Антуанетте облезлым веником, а мама его останавливает: «Брось! Должен же кто-то в дому жить полной жизнью?!» Но свою кружку ей сейчас жалко.
— Хоть стакан бы какой-нибудь недобитый…
Нашла, наконец, и шагнула к раковине. Холодную воду опять будет пить прямо из-под крана. Асе, кстати, не разрешает.
— И этот тут, здрасьте! — сказала мама.
Увидела ужа Константина. Ася забыла предупредить: Константин ведь нежится в раковине! Ася сама воду ему пустила. Заметил маму, булькнул и ушел с головой под воду. Но сразу вынырнул, потому что мелко. Если было бы глубоко, Константин все равно сразу бы вынырнул, потому что он любопытный.
— А этот почему здесь? — удивилась мама.
Вытащила затычку. Вода забулькала. Константин нехотя вылез из раковины, спустился на пол по стиральной машине, которая рядом, и поструился через кухню к буфету. Мария-Антуанетта соскочила с батареи, понюхала мокрого Константина, чихнула и вспрыгнула на батарею обратно.
— Эта раковина для мытья посуды, Настасья, — сказала мама противным воспитательным голосом. — На то ванная есть.
— Там лохматый сохнет, — объяснила Ася.
— Не в самой же ванне!
— В самой ванне он мокнет. Его знаешь там сколько!
— Могу себе представить, — вздохнула мама. Она вздохнула, что опять папа своими фотографиями захламляет квартиру. Куда ни сунешься — всюду карточки, сохнут, мокнут, глянцуются или лежат под прессом. — Это какой — лохматый?
— Такой… — Ася показала.
Всеми пальцами себе в волосы влезла и как следует там прошлась. Сразу хорошо встали: дыбом. У Аси волосы жесткие, черные, когда на улице сыро — чуть завиваются на концах, а вообще-то — прямые. Глаза чуть-чуть раскосые, желтые. Скулы тоже есть, и на них румянец, просто такая кожа — тугая. «Чингисхан какой-то», — говорит мама. А папа смеется: «Она никогда не была красивой, но всегда была чертовски мила». Это одна знаменитая актриса про себя говорила, папа читал. Может, даже слышал. Он в театре работает, фотографом, вполне мог и слышать.
— А, — мама сразу поняла. — Это поэт.
Может, и поэт. Папа их иногда снимает, для книжки. Потом книжка выйдет, а впереди, сразу как откроешь, — фотография: портрет автора. Это папа делал. «Я вам книжку обязательно подарю, — говорит папе каждый автор, улыбаясь потом в коридоре. — Обязательно!» И долго жмет папе руку, извиняется за беспокойство, что вот он причинил папе столько хлопот, у него немножко такое лицо, он сам знает. Но папа так его замечательно снял! Схватил самую суть! Папа — наоборот — говорит, что лицо хорошее, есть с чем повозиться, с таким лицом, но папа на этот раз не очень, честно говоря, схватил, свет не совсем был тот…
А потом они забывают дарить. Папа придет: «Книжка-то уже в продаже была!» — «Ну и что?» — невнимательно удивится мама. «Опять забыл подарить». — «Юрка, ну до того ль человеку, когда книжка вышла? — смеется мама. — Ему долги раздать надо!» — «Все-таки хотелось иметь, — вздыхает папа. — Я, может, старался». — «Вот и будь доволен», — смеется мама.