Страница 26 из 41
6
Значит, ее отцом был Кендэлл Глинн, несчастный ублюдок. Интересно, а кроме того печально, странно и неприятно. Последнее, объяснялось и тем, что я не склонен был верить в совпадения, и тем, что внезапно мне стало стыдно за то, как вел себя Лэндж. Забавно, ему стыдно не было. Он питал отвращение к насилию, и ему казалось, что в данной ситуации он действует самым пристойным образом, тогда как я просто дождался бы благоприятного момента и пристрелил бы этого парня. Не о том речь, что за это мне не стало бы стыдно, но это было бы иное чувство стыда, не такое паскудное, по моему разумению.
Я размышлял о нем, работая с замком на дверях Склада. Дженкинс и Винкель находились в другом конце коридора, в Хранилище, упаковывали в лед тело Лэнджа. Видимо, это было именно то, что требовалось: не просто занять их чем-то в ожидании Джина, когда я, в качестве альтернативы слиянию, смогу обратиться к ним ко всем сразу, но еще и заставить их прикоснуться к мертвой реальности. Может, это несколько облегчит для них восприятие того, что должно быть сделано.
Это случилось лет шестнадцать тому назад, значит Гленда была слишком мала, чтобы хорошо помнить. Хотя, конечно, она об этом знала и слишком много и недостаточно. Я (мы) связующее звено тогда находилось в окоченевшей теперь фигуре Лэнджа, и Кендэлла Глинна необходимо было остановить. Он высказывал свои идеи достаточно громко для того, чтобы я в течение нескольких лет настороженно к ним прислушивался. Я бы так не беспокоился, будь он человеком иного масштаба. Но Глинн был не просто выдающийся инженер. Он был одним из тех ученых-творцов, что появляются раз в несколько столетий, чтобы подтвердить обоснованность существования этого затертого понятия «гений». Его коллеги уважали его, завидовали ему, восхищались им; его имя было известно обывателю на ленточной дорожке столь же хорошо, как и человеку в лаборатории. Хотя, когда он женился и стал отцом Гленды, ему уже было далеко за сорок, в нем не ощущалось ничего такого уж мизантропического, как это часто случается с блестяще одаренными людьми, которые первые лет тридцать проводят во взаимных недоразумениях с окружающим миром. Для человека, стремящегося покончить с большинством основополагающих общественных традиций и наполнить старую тележку новой поклажей, он был совсем не воинственным, а скорее привлекательным. Он был последним настоящим революционером, которого я знал, и я уважал его. Впрочем, мне, как Лэнджу, он, в основном, внушал опасения.
Когда мне стало известно, что дело уже не ограничивается разговорами, что он действительно готовится предстать перед Советом и, по всей вероятности, заручился поддержкой некоторых членов Совета, достаточной для того, чтобы его просьба о начале осуществления проекта была поставлена на голосование, я нанес ему визит в своем обличье Джесса Боргена, старейшего члена Академии Наук. Я хорошо помню тот день и то тело, потому что моя простота доставляла мне немало беспокойства и мне пришлось несколько раз останавливаться по дороге к нему…
Кендэлл не был похож на изможденного наукой ученого. Невысокого роста, коренастый, довольно грубые черты лица, густая шапка черных волос и только на висках легкая седина. Больше всего поражали его глаза; коррективные линзы делали их огромными, в особенности, левый, и создавалось впечатление, что они видят почти все сразу, и насквозь. В том положении, в каком оказался я, это как-то действовало на нервы. В общем, не только по связанному с урологией поводу мне пришлось, уже через несколько минут после начала беседы, извиниться и покинуть ненадолго это нагромождение глобусов, звездных карт, рабочих столиков, чертежных досок, модулей — макетов по привнесению экологических изменений и установки компьютерного доступа. Это было вызвано тем, что я понял: вот человек, у которого это может получиться, то, о чем временами лишь бормотали другие.
— Но восемнадцать миров Дома и так весьма сходны с Землей, говорил он, — иначе мы бы не расположили Крылья на них, — в ответ на мое, — но окружающая среда каждого из них является единственной в своем роде.
— И вы хотите вышвырнуть людей в них, хотя они не готовы?
— Люди или миры? — и он улыбнулся.
— И те, и другие.
— Да, — сказал он. — Они могут жить в модулях, занимаясь формированием окружающей среды в нужном направлении.
— Допустим на секунду, что изменение окружающей среды внешних миров пойдет нам на пользу, но зачем связываться с промежуточной стадией? Почему бы не сделать это из самого Дома и, когда все будет готово, желающие смогут отправиться туда и воспользоваться этим?
— Нет, — сказал он. — Боюсь… — и голос его стал очень тихим, и он смотрел уже не на меня, а на шеренгу глобусов на столе справа от него. — Я рассматриваю Дом, как эволюционный тупик для всего рода человеческого, — продолжал он. — Мы создали стационарную, негибкую среду обитания, человек должен либо приспосабливаться к ней, либо вымирать. Являясь существом выносливым и адаптирующимся, он не вымер. Он сильно изменился всего лишь за несколько столетий.
— Да, он здорово пообтесался, сделался более разумным, более управляемым существом.
— Мне совсем не нравится это последнее прилагательное.
— Я имел в виду — самоуправляемым.
Он издал странный звук, то ли фыркнул, то ли хмыкнул, и я, извинившись, отправился в его туалетную комнату.
Мы проговорили почти два часа, предмет разногласий заключался именно в этом. Я не сомневался в реальной осуществимости его предложений. Я был уверен, что все обсуждаемые миры можно и в самом деле сделать пригодными для обитания человека. Я также имел достаточные основания предполагать, что разные системы жизнеобеспечения, разработанные им для тех планет, на которых они понадобятся, обеспечат должную защиту своих обитателей, пока будет идти процесс создания необходимых внешних условий. Я также не сомневался, что другой дорогой для него проект, новая программа космических исследований в кораблях, летающих со скоростью, превышающей световую, приведет к открытию новых миров, некоторые из которых могут оказаться вполне подходящими для человека. Будут ли эти программы осуществляться одновременно, как того хотелось ему, или частично, в любой их части, уже не имело для меня значения.
Заключавшаяся в этом угроза Дому — вот что действительно тревожило меня. Я не боялся того, что был Вон Там, но скорее того, как сама доступность этого Вон Там скажется на том, что было Вот Здесь. Ясно, что его программы находились в противоречии с моими собственными.
— Что вы собственно имеете против Дома? — спросил я его полушутя и между прочим.
— Он уже преуспел в том, что довел большую часть того, что осталось от рода человеческого, — сказал он, — до такого состояния, когда на уровне реагирования люди ведут себя как стадо коров. Когда-нибудь придет бык, и именно в таком состоянии он застанет нас.
— Я должен против этого возразить, — сказал я. — Дом — это первое место в истории человеческого рода, где людям удается сосуществовать в мире. Они, наконец, учатся сотрудничать, а не состязаться. Я вижу в этом силу, а не слабость.
Глаза его сузились, и он воззрился на меня так, словно впервые увидел.
— Нет, — сказал он немного погодя. — Их лупят по головам, если они не сотрудничают. У них отбиты мозги, они накачены лекарствами и подвергаются лечению, подгоняющему их под противоестественный стандарт, если они не миролюбивы в рамках этого стандарта. Они превратились в хорошо запрограммированных клаустрофилов. Но приучаясь к совместной жизни в Доме и к тому, чтобы такая жизнь нравилась, я боюсь, мы жертвуем своей способностью существовать где-либо еще. Дом не может продолжаться вечно. Его конец может также стать концом для всего человечества.
— Нелепость! — сказал я.
Я мог бы поспорить насчет прочности Дома. Я мог бы возразить, что рассеивание рода человеческого по восемнадцати мирам само по себе является довольно убедительным доводом в пользу его долговечности. Но оба этих аргумента были бы тщетными. Подлинная суть моих с ним разногласий заключалась в истолковании того, что Дом делает для людей. Однако, я не мог вступать в откровенный спор, не объясняя своего участия в событиях и не давая ему представления о своем общем плане. Поэтому я вернулся к своей роли представителя официальных структур и сказал «Нелепость!»