Страница 16 из 27
– Безымянный! Димитрий? Добро. И на том спаси тя Бог, отче-владыко, что впору нам сказал… о Сироте… о Мишке ли… Митьке ли? – снова овладевая собой, обычным властным, слегка укорливым тоном заговорил Борис. – Час добрый… Со Христом!
Проводив патриарха, Борис обратился к дьяку Щелкалову:
– Ты тут дожидался? Добро. Слушай: вести знаешь? Конечно, к тебе первому дошли. Отец святый нас порадовал… Спустя лето – по малину послал… А все же на грани на все, на Украину, на Крымскую череду, а особливо на Литву, на проезды и проходы к ляхам, в их сторону объезда послать большие… Ни туды, ни оттуда никого бы без обыску не пускали, хотя бы и с нашими листами подорожными. Приметы обоих тех, беглых из Чудова, узнать хорошо да списать вели. Може, еще тут они у нас… Изловить – и ко мне. А ежели там – и там их найдем: рука у меня длинная… О Григорье об этом, об Отрепьеве, написать можно будет в розыске… А про того – молчок! Поймать надо… Безымянного! Его – пуще всего! А называть не надо. Чтобы толков лишних не было… Хитро: Димитрий Сирота. Понимай как хочешь… Ловко! Ну да пусть не веселятся дружки-бояре… Я их подстегну почище, чем они меня собираются. Я их! О-ох, Господи, прости мне грехи мои тяжкие! Бог не допустит до зла земли своей христианской… Иди, Вася. Да чтобы тихо все… Без говору без лишнего. А то еще и у нас, и за гранью помыслит кто, что я тени, призрака глупого испугался… Затеи хитрой, вражеской боюсь. Я! Ха-ха-ха… Ступай, делай. Ты, Вася, бывалый умный мужик. Сам смекнешь, как все надобно.
– Уж будь покоен, свет государь. При тебе делу привык, как лучше. Спокоен будь. Челом бью, государь. Спаси тя Богородица и вси святые ангелы, с царицей и с царевичем и с царевной, красотою нашею. В другое челом бью!
Пятясь, вышел из покоя Щелкалов.
– Дети, дети мои! – прошептал скорбно Борис и, ни слова не сказав Григорию, вышел и направился на половину сына Федора, чтобы взглянуть на детей.
Борис знал, что, что бы ни случилось, как бы тяжело ни было на его старой, источенной грехами душе, – один взгляд на детей вселял отраду, исцелял все душевные язвы, приносил ему желанное забвенье.
ГОНЕЦ ОТЦА ПАИСИЯ
– Хе-хе-хе! Почуял занозу в лапе! Кольнуло в грудь железом. Взревел! Теперя сам полезет на рогатину… Рвать и метать учнет кругом… Сам первый и надорвался! Слушок единый прослышал – и уж не свой стал. А что будет, как дело въявь объявится? – заметил Шуйский, когда дьяк Щелкалов улучил время и передал ему, что произошло у царя во время посещения Иова.
– И то уж сбирается. Бельским бы шепнуть, стереглися бы… И Романовым, Федору с роднею. На них опалился больше всего. Тебя не тронет он, боярин… Опасается, что люди все московские торговые за тебя. Да и с патриархом с отцом дружен тоже живешь… А уж других перебирать почнет! Я уж знаю… Гляди, почнем на днях и указы опальные писать, в ссылку готовить…
– Ништо, пускай! А мы его еще подстрочим маленько. Вот я сейчас туды и метнуся. Ровно бы не знаю ничего. На кого он сам думает, еще его науськаю. Все одно, беды не избыть. Чем он лютее, тем ему конец скорее, татарве проклятой… Еще нет ли вестей каких?
– Да так, ничего. Разве вот… – дьяк совсем понизил голос, словно опасаясь, чтобы стены покоя Шуйского не услыхали чего. – Брат Паисий в Киев, к иноку одному печерскому, писаньице шлет братское… Може, и от тебя что будет передать?
– Нет. Покуда ничего. Бельских спросить надо. Им ближе дело… Да Романовых… с подружением своим, со всеми чады и домочадцами. Челом бью…
– Ладно, спросим уж. Здоров будь пока, боярин, свет Василь Васильевич.
Так закипела Москва при вести о первом отблеске тени Димитрия Углицкого, которая и сама реяла еще где-то за пределами телесного взора людей, в области их надежд, мечтаний и дум…
Как пишут современники-летописцы, еще до появления в Украйне первых вестей о воскресшем Углицком царевиче, до обнаружения хотя бы следов его на Руси или за гранями, Борис, не говоря, что вызывает такую ярость, стал преследовать несколько боярских родов и вообще «страшен являшеся», по выражению одного из самых добросовестных и снисходительных историков Бориса, Авраама Палицына.
Было это как раз в 1600-м и в следующих годах.
Тень тени Димитрия смяла все планы хитрого государственного мудреца; как карточный замок, сдунула все плоды многолетних трудов и тайных преступлений.
В самой Польше и на Литве, где суждено было разыграться первому акту исторической трагедии, толком не знали ничего. Только год спустя послал Жигимонт пана Пильгржимовского к Борису с дружеским упреждением о волнующих вестях…
Только два года еще спустя, в 1604 году, Борис устами своих пограничных, черниговских воевод князей Михаила Кашина, Оболенских и Татева в первый раз громко заявил, что он знает о существовании самозванца, знает даже, кто этот дерзкий, а именно – «чудовский расстрига-диакон, Гришка Богданов Отрепьев, Юшко по-мирскому».
Но лживое слово Борисом было сказано, имя названо, – когда молчать дольше оказалось невозможным. Большое войско стояло наготове перед русской гранью и сбиралось судом Божиим, кровавым поединком выяснить, кто прав, кто виноват из двоих: похититель власти, Борис, или неведомый юноша. Самозванец, Лжедимитрий, как его называли при московском дворе, «царевич Углицкий», – как звали вождя его рати и весь народ русский.
Между тем, даже до начала 1600 года, тот, чьим именем смутили покой мудрого царя Бориса, мир двух соседних народов – сарматского и московского, – юноша Димитрий Сирота слышал разные вести о воскресшем Иоанныче, волновался ими наравне со всеми… Даже предчувствовал что-то великое, страшное своей юной, чуткой душой. Но наверное не знал ничего.
Те, кто незримо охраняли дитя от колыбели, еще медлили, выжидали таких дней, когда последний удар явится страшным, неотразимым, смертельным. Они знали Бориса, знали свой народ…
1600 год застал Сироту в Печерском Киевском монастыре.
И здесь, как и раньше, хотелось ему вскрыть ладанки, полученные в Москве от старца-учителя, узнать, какая тайна скрывается за этой сероватой холщовой оболочкой, такой плотной, прочной.
Но юноша вспоминал свою клятву, говорил себе, что нельзя быть неблагодарным, надо верить человеку, который был всегда добр, оказал столько услуг бедному, безымянному мальчику.
«Но здесь, в этих свертках, наверное, и кроется тайна моего имени, моего рождения…» – думал юноша. Рука уже тянулась разорвать, разрезать крепкую ткань… Взглянуть, увидеть, понять…
И тут же падала обратно.
Неукротимый во всех своих желаниях, Сирота умел обуздать себя в настоящем случае.
– Наверное, для моей же пользы приказал мне ждать честной отец… Он не похож на остальных – не объедал, не опивал монастырских… Святой души старец. Послушаю его. Клятвы не сломаю, чтобы Бог не покарал меня…
Обе ладанки оставались нетронутыми больше года.
Живой, понятливый, Димитрий успел за это время ознакомиться с украинской речью, схожей во многом с общим русским говором и в то же время совсем своеобразной, певучей, мягкой такой. Молодая, богатая память помогла юноше сделать большие успехи за очень короткое время. А затем еще скорее овладел он и польским языком. На людных улицах, на шумных площадях веселого торгового города прислушивался Сирота и к немецкой речи, какую можно было здесь слышать чаще, чем на Москве.
Тысячи сильных ощущений наполнили душу юноши, на время как бы отвлекая его от одной неустанной мысли, от желания узнать: кто он сам? Есть ли кто-нибудь в мире у него близкий, или на самом деле он – круглый, бездомный сирота?
Приютился юноша у того же монаха Гервасия, к которому направил его из Москвы наставник-инок.
Особняком, беленькой веселой мазанкой с камышовой крышей стояла келья инока, тоже ведающего монастырские книги и рукописи, составляющего хроники, как его московский приятель.
Здесь – свободнее все говорится про Москву и больше можно узнать, чем живя там, на месте. Правда, и ложных слухов немало кругом носится. Да кто знает московских людей и дела ихние, – сразу поймет, что правда, а что прибавлено в каждом слухе, в каждой вести, идущей из-за рубежа московского.