Страница 1 из 12
Себастьян ЖАПРИЗО
УБИЙСТВЕННОЕ ЛЕТО
– Прокурор я и судья, –
Хитро молвил Злыдень, – я
Сам допрос тебе устрою,
К смерти сам приговорю.
Палач
1
Я сказал: «Ну ладно».
По натуре я покладистый. И ей всегда уступал. Только однажды врезал и еще как-то раз отлупил. Но потом все равно уступал. Вот, честное слово, сам не пойму. Разговор у меня получается только с братьями, особенно со средним, Мишелем, которого все зовут Микки. Он возит лес на стареньком «рено» – гоняет как бешеный, потому что глуп как пень.
Однажды я поглядел, как он спускается в долину по нашей дороге над рекой. Дорога адски крутая, вся из поворотов, на ней двум машинам не разъехаться. Я смотрел сверху, со стороны пихтового леска. Оттуда на много километров был виден желтый грузовичок – то исчезнет, то возникнет на вираже. Я даже слышал, как тарахтит мотор и стучат бревна в кузове. Микки заставил меня выкрасить грузовик в желтый цвет, когда Эдди Меркс четвертый год подряд выиграл велотур Франции. Такое было пари. Эдди Меркс у Микки с языка не сходит. Уж не знаю, в кого он у нас такой.
Наш отец считал самым великим гонщиком Фаусто Коппи и, когда тот умер, в знак траура отпустил усы. Целый день просидел на обрубке старой акации во дворе, курил американский табак, вертел самокрутки из оберточной бумаги. Он собирал окурки американских сигарет и делал толстенные самокрутки. Занятный был наш отец. Рассказывают, он пешком пришел из Южной Италии, притащив на веревке механическое пианино По дороге играл в городках и устраивал танцы Отец собирался податься в Америку. Все из Италии туда рвутся. Но кончилось тем, что остался здесь, – не скопил на билет. Тут и женился на нашей матери, урожденной Дерамо из Диня. Она работала гладильщицей, а отец – поденщиком на фермах, зарабатывал гроши, а в Америку, известно, пешком не доберешься.
Потом они забрали к себе сестру матери. Тетка после бомбежки Марселя в мае 1944 года начисто потеряла слух. Спит она с открытыми глазами: когда сидит в своем кресле, не понять, спит или нет. Мать зовет ее Нин, а остальные – Коньята, на отцовом языке это значит «свояченица». Ей шестьдесят восемь, и она на двенадцать лет старше сестры, но поскольку сидит без дела и все время дремлет, то старше выглядит наша мать. Из дома Коньята выползает только на похороны; успела похоронить мужа, брата, своего отца и нашего, который умер в 1964 году. Мать говорит, Нин всех нас переживет.
А механическое пианино и теперь у нас в сарае. До этого оно много лет кисло во дворе, совсем почернело от дождя и потрескалось. Его облюбовали под жилье мыши. Как-то я протер его крысиным ядом, но это мало помогло. Оно все трухлявое. Когда ночью мыши забираются туда, то-то начинается серенада. Несмотря ни на что, оно все еще играет. Жалко, остался только один диск – с «Пикардийской розой». Мать говорит, что пианино так к диску этому привязалось, что и не сможет сыграть ничего другого. Она же рассказала, как однажды отец потащил его в город, чтобы сдать в ломбард, но его не приняли. Дорога от нас под гору, а обратно отец с его больным сердцем одолеть подъем не смог. Пришлось нанять грузовик. Ничего не скажешь, деловым человеком был наш отец.
В день его смерти мать сказала, что позднее, когда подрастет мой второй брат Бу-Бу, мы им покажем. Встанем втроем под окнами Муниципального кредита и будем весь день заводить «Пикардийскую розу», потешим публику. Но мы до сих пор этого не сделали. Теперь Бу-Бу уже 17 лет, и это он затеял год назад снести пианино в сарай. А мне в ноябре исполнится 31 год.
Когда я родился, мать хотела назвать меня Батистен. По имени своего брата, который утонул в канале кого-то спасая. С той поры она твердит: видишь тонущего – отвернись. А уж как сердилась, когда я решил стать добровольным пожарным, как пинала мою каску, даже ногу отбила. Отца она не переспорила, и меня нарекли по имени итальянского дяди, который так и помер в своей постели.
«Фиоримондо Монтечари», – записано в моих документах. Когда Италия стала воевать против нас, в деревне на меня стали поглядывать косо. Вот я и стал Флоримоном. Натерпелся я из-за своего имени – и в школе, и в армии, повсюду. Правда, Батистен было бы и вовсе никуда. Лично мне нравится имя Робер. Частенько так и представляюсь, когда знакомлюсь. В начале я Эне так и назвался. Став пожарным, я получил прозвище Пинг-Понг. Братья и те меня так зовут. Из-за этого я даже подрался – первый раз в жизни дрался, мне даже сказали, что я бешеный. Но ничуть я не бешеный, просто накипело.
Странно, о чем я тут болтаю, мог бы говорить только с Микки да с Бу-Бу. У нас с Микки волосы темные, а Бу-Бу – блондин. В школе нас дразнили макаронниками. Микки зверел и задирался. Я сильнее его, но рукам воли не давал, только раз. Сначала Микки увлекался футболом, играл здорово – правым крайним, кажется, я не шибкий спец. Он ловко забивал головой. Прорвется в штрафную, бац лбом – и гол Тут, конечно, вся команда бросается его тискать да обнимать, ну, как показывают по телеку, а меня просто тошнило от этого. В чем беда – злой он как черт. Три воскресенья подряд его удаляли с поля; Микки, чуть что, сразу в драку, хвать кого за майку и как боднет – тот на траву. На Мариуса Трезора Микки молился – величайший, мол, футболист в мире. Об Эдди Мерксе или Мариусе Трезоре он может трезвонить до утра.
Потом Микки враз бросил футбол, заболел велосипедом. А нынче летом выиграл гонку в Дине. Мы с Эной и Бу-Бу ходили смотреть. Но об этом после. Микки двадцать пять. Говорят, стань он профессионалом, мог бы сделать карьеру. Я не очень-то верю. Он никогда не умел переключать вовремя скорость. И как только ездит его «рено», хоть и в желтом виде! Каждые две недели я сам проверяю двигатель, потому что не хочется, чтобы брат потерял место. Когда же просишь быть поаккуратнее и не водить машину, как последний паршивец, он так жалостливо опускает голову, хоть плачь. А ему на все плевать. Все равно как жвачку заглотнуть. Еще маленьким – между нами разница чуть меньше пяти лет – он всегда норовил проглотить жвачку, и мы пугались, что он умрет. Я не прочь поболтать с ним. При этом можно почти не говорить, мы будто тысячу лет знаем друг друга.
Бу-Бу пошел в школу, когда я служил в армии. У него была та же учительница Дюбар, что и у нас, – теперь она ушла на пенсию. И ходил он той же дорогой – три километра через холмы, – только на пятнадцать лет позже. Из нас троих он самый ученый. Хочет стать врачом. Поступил в городской коллеж. Микки отвозит его туда каждое утро и забирает вечером. А на будущий год придется Бу-Бу ехать учиться в Ниццу или Марсель, или еще куда. Считай, он нас уж покинул. Обычно Бу-Бу молчалив, держится прямо, сунув руки в передние карманы брюк и развернув широкие плечи. Мать говорит, что он похож на вешалку. У него длинные волосы, ресницы, как у девушки. Мы с Микки подтруниваем над ним. Однако он не злится. Только раз – из-за Эны.
Случилось это за воскресным столом. Едва он произнес одну фразу, Эна встала, поднялась в нашу комнату и не выходила оттуда целый день, а вечером сказала, что я должен поговорить с Бу-Бу, что я обязан защищать ее, ну и всякое такое… Я поговорил с ним у входа в подвал, куда относил пустые бутылки. Бу-Бу ничего не сказал, даже не глянул на меня, и вдруг заплакал, словно ребенок! Захотелось потрепать его по плечу, однако Бу-Бу отстранился и ушел. Мы с ним собирались пойти в гараж посмотреть мою «делайе», но он подался то ли в кино, то ли на танцы.
У меня настоящая, с кожаными сиденьями машина марки «делайе». Но она не желает двигаться с места. Мне ее всучил парень с автомобильной свалки в Ницце взамен проржавленного рыбного фургончика, за который я отдал двести франков. Да и те мы прокутили в кафе. Ну, я сменил мотор, коробку скоростей, все. Чего ей еще? Проверю – вроде все в порядке, тогда выкатываю из гаража, в котором работаю, и вся деревня только и ждет, когда она развалится. И в самом деле, вот-вот развалится, трещит и дымит. Говорят, пора образовать комитет по защите окружающей среды. Мой хозяин просто в бешенство приходит от всего этого. Кричит, что я краду у него запчасти и жгу по ночам электричество. А иногда сам же мне и помогает. Но все равно машина не хочет слушаться. Правда, один раз я сумел проехать на ней всю деревню взад и вперед, прежде чем ее опять застопорило. Это был мой рекорд. Когда она задымила, никто ни слова – так все были потрясены.