Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 43

XVIII

ПОТЕМКИНСКИЙ ДЕНЬ

Через год после того помню большой и страшный день, и помнит его вся Одесса и вся Россия.

Осень, зиму и весну я провел в вагонах, но домой наезжал и бывал у Анны Михайловны. Господь ей послал передышку. Лика училась (в Париже, куда перевелась из Берна), писала редко и сухо, но хоть была, спасибо, там, а не здесь. Сережа кончал третий курс и вел жизнь многостороннюю, но, по крайней мере, вне поля зрения моего коллеги Штрока.

Марко уже целый год прожил без новых опасных проектов — он был в хороших руках; однако, не совсем без проектов. Он приехал домой на пасхальные каникулы, и тогда и вышло у него огорчение с табачной фабрикой Месаксуди. Он узнал, что эта фирма, если прислать ей столько то тысяч «картонок» от ее собственных папирос, оплачивает усердному клиенту (или, скажем, его даме) месяц жизни в Ялте. Марко еще с осени, отказавшись от теории дыхания, сделался бешеным курильщиком, хотя и до сих пор не умел затянуться; в Одессе обложил картонной податью всех знакомых, и особенно привязался тогда к братьям-хлебникам Абраму Моисеевичу и Борису Маврикиевичу, которые зажигали одну папиросу об окурок другой. Но когда он собственноручно упаковал пудовый тюк, лично отнес на почту и отправил в контору Месаксуди, оттуда ему написали возмущенно, что ничего подобного — где он это вычитал? Он мне тогда признался, что слышал это в Петербурге от полового греческой кухмистерской; был очень смущен и подавлен, и скоро уехал на север оправдываться.

Вокруг Маруси было новое поколение пассажиров, такое же веселое, хоть уж это теперь были помощники-юристы и оперяющиеся врачи; но мне почему то казалось, что теперь она их держит только в общем вагоне, а в свое интимное купе, так сказать, не пускает, или редко. О Руницком она мне как-то сказала, что мать его с сестрой переехали в черниговское имение, и свои редкие высадки он теперь проводит у них; но больше о нем не говорила со мною и не рассказывала содержания писем, изредка приходивших с диковинными марками.

— Слава Богу, — призналась однажды Анна Михайловна, — а то за прошлое лето, когда они жили тут, я, смотрите, поседела.

Я, конечно, не расспрашивал, но из отрывочных ее упоминаний узнал, что был месяц, когда она вот-вот ждала «землетрясения». Маруся уезжала с ним на лодке вдвоем и возвращалась перед зарею. Один раз была буря, Анна Михайловна всю ночь не легла; Маруся приехала на дачу под утро на извозчике и сказала, что они еще вечером, как только стало качать, пристали к берегу. Мать тревожно спросила: но… где же выбыли все время? — и Маруся ответила, что сидели и болтали в долинке на Ланжероне: близ дачи Прокудина, где жила тогда его семья. — Мне, сознаюсь, стало обидно немного, но, в конце концов, ведь уж не моя была теперь республика Лукания.

Уехал из Одессы и Самойло Козодой: купил собственное «фармакологическое» дело в Овидиополе, на берегу Днестровского лимана. Сережа как то гостил у него и привез о нем поэму, из которой я помню только один куплет:

Так как в разных краях и язык не один,

А изменчив и разнообразен, -

Он, покинув аптекарский здесь магазин,

ам открыл аптек а рский маг а зин.

Торик был, как всегда, безукоризненно безупречен. В то лето он перешел в восьмой класс и усердно работал на медаль; вообще много читал и учился. Однажды я совсем удивился, увидя у него на столе Ветхий завет в подлиннике и учебник библейского языка с массой карандашных пометок: никогда этого духу ни в их семье, ни в их среде не было, и даже я сам у них на такие темы не заговаривал.

— Это ж естественно, — объяснил он в ответ на мои вытаращенные глаза, — ведь я еврей, значит полагается и это знать; хотя язык скучноватый.

— Да вы не сионист ли?

— Как вам сказать? Столько же сионист, сколько и сторонник гомруля: если Редмонду нужна автономия, а вам Палестина — я голосую за; но сам не поеду, мне это ни к чему.

Тесная дружба его с Абрамом Моисеевичем не ослабевала. Бездетный старик (сын его, Сема, умер он скарлатины еще в пятом классе) души не чаял в Торике, забыл ради него свое презрение к «образованию», верил в него, советовался о делах. Он сказал мне:

— Это растет лучший адвокат на всю Одессу. У него никогда нет того, чтобы судить по догадке, по «хохмологии»; это вам, извините, не газетчик, он раньше все должен изучить. Основательный человек, солидный.

По вечерам в малой гостиной, отдельно от молодежи, по прежнему оба брата с Игнацом Альбертовичем и другими зерновиками играли в око и в шестьдесят шесть, или говорили об урожае, или спорили, какой лучше всех был тенор за сорок лет в Городском театре; Борис Маврикиевич стучал по столу, утверждая:

— Другого такого Арамбуро не было и не будет.

— Бейреш, ты корова, — отвечал Абрам Моисеевич, — ты вовсе забыл Джианини в «Гугенотах».nbssp;

И оба они, изучая карты и двигая бровями, мурлыкали «У Карла есть враги», а Игнац Альбертович цитировал что-нибудь подходящее из немецкого поэта Цшокке, жившего, говорят, еще за сто лет даже до тенора Арамбуро.

Часто приходили Нюра и Нюта, по прежнему двойни с головы до ног, и поровну тихо, как от невидимой щекотки, смеялись каждому слову Сережи. Кто то мне сказал, что дома у них нелады с отцом семейства, но ведь они его с собой не приводили.

Большого дня в одной главе не расскажешь: как уже раз для большой ночи, понадобятся две, а здесь будет только начало.

Было это летом. Анна Михайловна с мужем уехали в Карлсбад или куда то; дети жили еще в городской квартире.

В полдень, когда я шел в редакцию, дворник мой — все тот же Хома — проворчал мне в догонку:

— Нечего у такой день валандаться по городу.

Я не спросил, в чем дело сегодня; но на улицах, действительно, чувствовалось необычное, а в редакции мне рассказали, что на рейде стоит взбунтовавшийся броненосец, ведет какие то переговоры с властями и грозит обстрелять город. Коллега Штрок уже побывал в порту и все видел: на шлюпке с корабля приехали матросы, раскинули палатку и уложили в ней мертвого товарища; на всех молах толпятся торговые матросы, лодочники, фабричные, грузчики, сносчики и просто босяки, а полиции нет. От Дюка, вниз по лестнице и обратно снизу вверх, непрерывно струится толпа молодежи — сначала город, теперь двинулись и предместтья, и никто не мешает; только на бульваре вокруг дворца генерал-губернатора стоят большие наряды. Штрок уже точно знал, что именно телеграфировали власти в Петербург; и что ответа еще нет, но какой он будет; и что сказал градоначальник полицмейстеру («сам не знаю, как быть»); и кто убил матроса, и почему бунт, и все. Штрок торопился, хотел это сейчас же настрочить со всеми разговорами в кавычках; его успокоили — цензор уже телефонировал, чтобы ничего не сообщать; он вздохнул, но все таки сел писать, душа требовала.

В это время прерывисто прокатился над Одессой первый из двух пушечных выстрелов, пущенных в тот день по городу с «Потемкина». Почти для всех жителей это был еще ни разу не слыханный звук: и у нас в редакции, и на последних окраинах показалось людям, что снаряд разорвался тут же во дворе. Мы выбежали на улицу. Там колыхались громадные толпы: я в первый раз еще видел тысячи в таком состоянии духа. Словно перст какой то коснулся до нас, выбрав этот наш город изо всех городов России. «Настало», и честь выпала нам. Лица, как на подбор, все были напряженные и тревожно-радостные. Сословия перемешались, хлебники забыли биржу, рабочие высыпали из заводов, женщины в шляпах и женщины в платочках тесно жались одна к другой; говорят, и жулики в толпе тогда не таскали, — может быть и правда. Полиции, действительно, не было; но казалось, что и сила теперь не справится: куда и зачем они все напирают, они сами не знали — толпа несла почему то к памятнику Екатерины — но, куда бы ни рвались, уж туда прорвутся и не отступят.

Это, конечно, только так казалось. Не доходя памятника, масса внезапно ринулась назад: по мостовой скакали казаки. Меня притиснули к дереву, и тут я увидел Руницкого с Марусей. Они, видно, переходили мостовую, когда народ кинулся бежать; но он остановился прямо на пути казаков, обнял за плечо Марусю и прижал ее к себе. У нее тоже на лице не было испуга, она поправляла широкую шляпу, которую сдвинул на бок кто то из убегавших. Увидя морскую тужурку, казаки разделились и обскакали их; сотник, объезжая, нагнулся и что то сказал Алексею Дмитриевичу, указывая нагайкой в сторону Дюка и порта.