Страница 56 из 56
Профессор Осира из распахнутого окна кабинета полюбовался цветущими во дворе деревьями и позвонил в серебряный колокольчик. Появившийся на пороге монах приветствовал его поклоном.
— Все ли в порядке в монастыре, Яма-сита? — строго спросил профессор.
— Происшествий нет, сенсей. Два послушника-грека, отпущенные с вечера на моленье в русский храм, возвратились час назад и немедля приступили к медитации.
— Они молились всю ночь? — вскинул брови профессор.
— Молились. У православных сегодня главный праздник — Пасха, он посвящен воскресению их бога Иисуса...
— Я много лет провел среди русских и знаю значение православных праздников, — остановил монаха Осира и задумался. — И русские, и японцы говорят: «В родном доме и стены помогают». Так оно и есть... Возможно, это единственный шанс для Джона Карпентера?..
— Вряд ли, сенсей, — с сомнением отозвался Ямасита. — Когда греки позвали Джона с собой, он не вспомнил этого праздника.
— С нами поедут еще два монаха, — приказал Осира. — Выезжаем немедленно.
Обшарпанный джип еле тащился по забитым нескончаемым автомобильным потоком улицам мегаполиса. Сарматов, впервые покинувший стены монастыря, с интересом наблюдал за кипучей городской жизнью. Она ему нравилась.
— Куда мы едем, сенсей? — повернулся он к профессору Осире.
— Сегодня хорошая погода, — уклончиво ответил тот и процитировал коан средневекового японского поэта Фугая: — «В пустынных горах монах в созерцании. И ночью и днем — одинокий и тихий. Когда я покидаю чистые скалы, мир меня посещает — уносит покой».
— Тот мир, — Сарматов кивнул за окно автомобиля, — мне больше не противопоказан, и покой монастыря «Перелетных диких гусей» больше мне не на пользу. Я правильно понял коан поэта, сенсей?
— Правильно, — скупо улыбнулся старый профессор. — Во всяком случае, Джон, твой сенсей очень надеется на это...
Свернув с многополосной трассы и поплутав по узким тенистым улочкам, джип остановился на набережной. Отсюда открывался изумительный вид на затянутый нежной голубой дымкой залив, который бороздили во всех направлениях джонки китайских рыбаков. С высоты набережной из-за распушенных косых парусов джонки казались бабочками, легко порхающими в пронизанной солнцем небесной лазури.
— Можешь полюбоваться, Джон, — показал на залив Осира. — В молодости я часто медитировал на этом месте и предавался сладким воспоминаниям о моих близких и друзьях.
Сарматов устроился на бетонном парапете и с наслаждением подставил обезображенное шрамами лицо жаркому тропическому солнцу. Внезапно его слух уловил какие-то мелодичные звуки. Они доносились со стороны узенькой улочки, выходящей к заливу. Какая-то неведомая сила заставила его подняться и, забыв о спутниках, решительно направиться навстречу падающим сквозь зеленые кроны деревьев, чарующим и странно знакомым звукам.
Глядя вслед уходящему Сарматову, старый профессор Осира покачал седой головой и задумчиво сказал:
— Ухо человека слышит много голосов. Откуда они? Из безмолвной глубины начала начал.
А звуки все ширились и нарастали, пока не превратились в праздничную многоголосую симфонию. Симфонию торжества жизни над смертью, торжества любви над безверием и жестокостью сего мира.
Улочка закончилась небольшой площадью, на которой взметнула к весеннему небу златоглавые купола православная церковь. Вековые колокола на ее звоннице исторгали ту торжественную и победную мелодию, которая с неведомой силой повлекла к себе Сарматова, заставила непривычно трепетать и сжиматься в тревожном предчувствии его исстрадавшееся в многолетних скитаниях сердце.
Толпившиеся у церковной паперти празднично одетые люди удивленно расступились перед решительно шагающим монахом, облаченным в желтый халат-дэли. А тот, не доходя до паперти, размашисто, по-православному, троекратно перекрестился, поднял к золотым куполам наполненные слезами глаза и застыл словно в столбняке...
Из края в край над весенней донской степью торжественно плывет ликующий колокольный звон. Буйная грива хлещет по щекам прижавшегося к конской шее пацаненка. Свежий ветер свистит в его ушах и высекает слезы из глаз. Сминая копытами лазоревый первоцвет, темно-гнедой Чертушка несет его, как на крыльях, к вершине заросшего цветущей сиренью холма, который венчает белая лебедушка-церковь. От стен ее навстречу маленькому всаднику тянутся в белых ситцевых платочках старушки и бегут стайки звонкоголосой станичной ребятни. По шляху мимо синеглазых озерцов, оставшихся от половодья, мимо древнего кургана с каменной скифской бабой, степенно вышагивают к пасхальной вечерне старые, повидавшие лиха на своем веку казаки. Среди них выделяется не утраченными с возрастом могучим ростом и статью дед пацаненка — Платон Григорьевич Сарматов.
— Не шибко гони, бала-а-а! — кричит он, обернувшись на нарастающий конский топот. — Не шибко-о-о!.. Коня загонишь, стервец эдакий!..
А «стервец эдакий» с разбойным свистом, упершись босыми ногами в стремена, проносится мимо бешеным наметом.
— Христос воскресе, деду-у-у-у! — доносится до старика его звонкий ликующий голос.
— Воистину воскресе, внуче! — размашисто крестится он.
— Христос воскресе! — крестятся вслед за ним старые казаки.
Глядя вслед ускакавшему пацаненку, теплеют суровые глаза Платона Григорьевича. Он останавливается и осеняет уносящегося внука и его коня крестным знамением.
— Храни тебя Бог, внуче, на шляхах-дорогах твоих, — шепчут дрожащие губы старого казачины, и навертываются слезы на его выцветшие во многих войнах глаза.
У церковной ограды пацаненок на полном скаку осаживает верного Чертушку и, не привязывая его, торопится в таинственный церковный придел, откуда несутся слова молитвы, которым вторит церковный хор.
«Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав!» — вслед за облаченным в золотую рясу священником повторяет молитву мальчуган и, подражая взрослым станичникам, крестится щепотью. С церковных икон смотрят на него православные святые. Под их строгими взглядами пацаненок робеет и, прошмыгнув ужом между молящимися земляками, торопится на колокольню.
С высоты звонницы открывается ему бескрайний простор: зацветающая степь, утонувшая в вишенном и грушевом цветении станица и широкая излучина паводкового Дона-батюшки, сливающегося у горизонта с голубым небом. От этой земной красоты зашлось пацанье сердечко, а одноногий пономарь в выцветшей солдатской гимнастерке сует ему концы веревок от двух малых колоколов:
— Ишь, рот раззявил! — шамкает он беззубыми устами. — Накось, накось, малец, пособи маненько на подголосках...
— Боммм... Биммм... Баммм... Боммм... — торжественно гудит большой колокол.
— Биммм... Боммм... Биммм... — вторит ему средний.
— Траммм... Тарараммм... Тииимм... Тиммм... Траммм... Таммм... — послушные пацаненку, заливаются малые колокола.
В перерыве пономарь вытирает с морщинистого лица и клочковатой бороды пот и, постукивая деревяшкой ноги, растягивает в довольной улыбке губы.
— Уши у тебя слухастые, паря. Быть тебе первым станишным гармонистом, али в городе пальцами в роялю тыкать, — шамкает он...
— Боже мой, я все вспомнил!.. Все... Боже мой, все... Эх, дед Тереха, жаль только, что не сбылось твое предсказание!.. Не сбылось!.. Не сбылось!.. — глядя на золотые купола, сверкающие нестерпимым блеском под жаркими лучами южного солнца, со звериной тоской прошептал Сарматов.
Он троекратно перекрестился на невесть как оказавшуюся здесь, на берегу Южно-Китайского моря, православную церковь и, еще раз в пояс поклонившись ей, быстрым и решительным шагом направился в сторону набережной.
— Я все вспомнил, сенсей, — радостно сообщил он подошедшему Осире.
— О-о-о! — воскликнул тот. — Я очень рад за тебя, Джон!
— Я не Джон, сенсей, — решительно рубанул рукой воздух Сарматов. — Казак я! Русский я!.. Русский!!!