Страница 3 из 4
Не больно помогло — получил все, что мне было предуготовано. Поэтому ныне, в том лабиринте, в котором мне предстоит блуждать, готов обойтись без новых трагедий и дополнительных переживаний. И прежде всего я буду избавлен от страха ожидания смерти. Не помня решительно ничего, не помнишь и про милую гостью. Этот резон согревает душу.
Наверное, я поторопился, когда укорял свою популяцию за ее скорбное бесчувствие, тем более за короткую память. Память, а стало быть, и беспамятство имеют прямое отношение не только к прошлому, пережитому, но, странным образом, и к тому, что нам еще предстоит пережить. «Воспоминания о будущем» не просто красивая этикетка. Когда мы предвидим, мы вспоминаем. Поэтому страшимся пророчеств.
Так, может быть, когда забываем, то выживаем? Но если так, болезнь Альцгеймера — недуг уже не одного человека. Мы все пренебрегаем историей и то и дело ее переписываем.
Людям с их первого дня внушают, что главное их достоинство — память. И главная обязанность — память. Все, что существует вне нас и в нас, — одухотворенная память. Предчувствие и подступы к ней. Творчество — это тоже память, наша воплощенная память. Она — исток и мысли и чувства.
В конце концов нами овладевает религиозная убежденность, что вся наша жизнь — это память. И строчка из полузабытых стихов — «живем мы для воспоминаний», воспринятая при первом прочтении как оскорбительно несправедливая, оказывается вполне правомерной.
Итак, мы живем, чтоб вспоминать? Действуем, ненавидим, любим — все для того, чтобы вспоминать! Подтекст такого догмата прост и, видимо, отвечает духу навязанной нам героической этики: «жить надо так, чтобы было что вспомнить» — без краски стыда, без риска позора, без мазохической истерии.
Словом, еще одна повинность — я должен отечеству, миру, обществу, должен семье, должен друзьям — все потому, что должен памяти, которая призовет к ответу.
Казалось бы, за такое служение ты вправе надеяться, что она — твое законное достояние, единственный дом твоей души. Ничуть не бывало! То и дело на эту твердыню посягают, желая в ней подольше застрять. Сколько безумцев исходят пеной: «Стоит ли жить, если нас не вспомнят?!».
Какая чудовищная гипертрофия значения этой пыльной кладовки, загруженной слежавшимся хламом! И если б наши вклады хранились! Провалы в сознании странных существ, однажды заселивших планету, поистине не знают пределов. Забыты эпохи, забыты профеты, творения духа и катастрофы. Мы даже понятия не имеем о том, что забыли наши предшественники, а может быть, забыли мы сами! Я уж не говорю о том, что всплывшее в памяти чаще всего будет беспощадно осмеяно.
Но если я это понимаю, то, значит, не все так беспросветно. И может быть, неспроста этот год я занимался изящной словесностью.
Не слишком изящной, по правде сказать. Было не до конца осознанное желание подвести итоги. Поэтому я собрал воедино около двух десятков речей, произнесенных мной на процессах в защиту представших перед судом. Блестки своего красноречия я сопроводил описаниями и этих дел, и моих подзащитных. Иные из них, безусловно, были неординарными фигурами, я полагал, что сумею их судьбами расшевелить своего читателя.
Этот неумолимый зуд, сопровождающий с давних времен таких же, как я, добровольных мучеников, рожден не только детским стремлением привлечь общественное внимание — в мемуаристике скрыто особое, непостижимое волшебство. Я завещаю вам не вымысел, не лихо закрученную интригу, нет — собственную, неповторимую жизнь. Вот она, читайте, завидуйте, знакомьтесь! — теперь я весь не умру.
Естественно, в начале положены необходимые оговорки. Автор сознает, что неопытен, и рассчитывает на снисхождение. Надеется, что его биография все же заслуживает внимания. Все, что написано, относится только к профессиональной деятельности.
Достойное самоограничение. Похвальная скромность. Но ведь они усугубляют грехопадение! Выходит, я взялся за перо не для того, чтоб уразуметь, что же такое являл собою некий Алексей Головин. Не было ни жгучей потребности «прочесть с отвращением жизнь свою», ни покаяния, ни попытки — пусть простодушной, но человеческой — хоть оправдаться! Я предстаю не то Робин Гудом советской юстиции, не то покровителем гонимых, не то златоустом с горячим сердцем и ясной холодной головой. Куда ни взгляни, моим побуждением было закольцевать свой сюжет и, черт побери, «оставить след»! Достаточно жалкая мотивация и, прежде всего, совершенно бесплодная. Мир наш буквально завален книжонками — нескольким, самым из них удачливым, выпадет сладкая участь вспыхнуть — на полсекунды! — потом почадить, скукожиться, превратиться в пепел. Не обольщались и великаны. Даже Тургенев не больно надеялся: «Следы человеческой жизни, — сказал он, — глохнут скоро». Если знал это он, то заурядному адвокату сам бог велел проявить здесь трезвость. Осталось утешать себя тем, что я не первый и не последний. Я стал писателем? Все там будем.
Нелепая, шутовская мысль — «оставить след»! Что это значит? Допустим, адвокат Головин вызовет из памяти лица — что из того, в конце концов? Не передать цвета стен в Бутырках, шагов в коридорах, клеток боксов, комнат следователей, вдруг долетевшего женского плача и кислого запаха, властно проникшего из камер. А если б и удалось, что толку? Двадцатый век отучил население воспринимать чужую беду. Не только в жизни, но даже в книге. Возлюбленное окошко в мир теперь предлагает в свободный час пестрый прейскурант искушений — от достижений фармакологии до самых эффектных кровопусканий.
Писатель преклонных лет Безродов сказал мне, что умирает вовремя. Он убежден, что его профессия также готова сойти со сцены. Не раз и не два ловил он себя на том, что завидует коллегам конца восемнадцатого столетия — Петрову, Капнисту, даже Хераскову. Только представить себе, что творчество — неподнятая еще целина и столь же нетронутая, невспаханная. Читательская аудитория с еле разбуженным интересом. По крайней мере, два века в запасе. Сегодня это громадное поле сжалось до дачного огорода, который бессмысленно мотыжат какие-то пыльные чудаки. Это последние ветераны Великой Отечественной Словесности.
— Вроде меня, — произнес он со вздохом. — Впрочем, я даже не ветеран. Я — пенсионер-тунеядец.
Он объяснил свое бездействие тем, что физически ощущает, как слабеет энергия его текста.
— Основа основ и начало начал — это энергичное слово. С годами его находить все труднее. Слово становится общеизвестным, вялым, обтекаемым, плоским. Вот почему и сходят с круга старые литературные кони. Но вы, насколько могу судить, еще не должны утратить потенции. Вы — дебютант. Для дебютанта письменный стол — как ложе страсти. Помню, когда я начинал, перо мое пенилось гормонами. Было как заряженный ствол, при этом курок всегда на взводе.
Безродова порой сотрясали подобные мятежные выбросы внезапно ожившего вулкана. Сказано явно еще не все. Он вооружен и опасен. Ствол угрожающе дымится.
Подумав, он дал мне добрый совет: снести свой могучий труд в издательство под строгим названием «Весы» — оно занимается проблемами, связанными с юриспруденцией. Видимо, имя его «Весы» лишь усеченный вариант первоначальных «Весов Фемиды».
Так я и сделал. А вдруг все склеится? Находим четкие аргументы против какой-либо затеи и тут же отбрасываем их в сторону. Пусть здравый смысл остерегает — значит, тем хуже для здравого смысла. Cosi fan tutti, так действуют все. Аз грешный поступил в том же духе.
Спустя положенный срок я узнал, что «Адвокатские сюжеты» читает госпожа Вельяминова. Безродов не преминул скаламбурить, сказал, что у тех, кто содержит «Весы», слово ее имеет вес. Оно — приговор высшей инстанции, уже не подлежащий кассации.
Занятно. Несколько лет назад, не зная еще о своем несчастье, я вынужденно завел блокнотик. Обычно я редко и неохотно делал заметки — но вот пришлось! Иначе рисковал упустить то, что надлежало запомнить — назначенную встречу, визит, дело, фамилию, соображение, какие-то важные подробности и непредвиденные обстоятельства. Так, неожиданно для себя, я пристрастился к перу и бумаге.