Страница 11 из 108
Часы в гостиной пробили два. Возбужденная затянувшейся ночной беседой, одолеваемая яростным желанием немедленно же найти жениха для Берты, г-жа Жоссеран до того забылась, что стала рассуждать вслух, во все стороны поворачивая свою дочь, словно та была куклой из папье-маше. Берта, обессиленная и безвольная, совершенно покорилась матери. Но на сердце у нее было тяжело. Страх и стыд сжимали ей горло. И внезапно, как раз в тот момент, когда мать заставляла ее заливаться серебристым смехом, лицо ее исказилось, и она громко разрыдалась, бормоча сквозь слезы:
— Нет, нет! Я больше не могу!.. Мне слишком тяжко.
Г-жа Жоссеран несколько мгновений не могла оправиться от изумления. С той минуты, как она покинула салон г-жи Дамбревиль, у нее чесались руки, и в воздухе пахло оплеухами.
— Вот тебе! Доняла меня в конце концов! — крикнула она, со всего размаху отпустив Берте пощечину. — Этакая растяпа! Ей-богу, мужчины правы!
От сотрясения томик Ламартина, который она держала, крепко прижав к себе, упал на пол. Она подняла его, обтерла и, не проронив больше ни слова, величественно разметав шлейф своего вечернего платья, проследовала в спальню.
— Так оно и должно было кончиться! — прошептал Жоссеран.
Он не стал удерживать дочь, которая, прижав рукой щеку и плача еще сильней прежнего, вышла из столовой.
Ощупью пробираясь через прихожую, Берта натолкнулась там на своего брата Сатюрнена, который поднялся с постели и, стоя босиком у двери, подслушивал.
Это был двадцатипятилетний долговязый, нескладный детина со странным взглядом. После перенесенного им в детстве воспаления мозга он на всю жизнь так и остался недоразвитым. Хотя он и не был в полном смысле слова сумасшедшим, однако приводил в ужас весь дом припадками бешеной ярости, находившими на него, когда ему противоречили. Одна только Берта умела успокаивать его своим взглядом. Когда она была ребенком, он ухаживал за ней во время ее долгой болезни и, как верный пес, повиновался больной девочке, исполняя все ее капризы. И с той поры, как он ее спас, он проникся к ней беззаветным чувством, в котором были смешаны все оттенки любви.
— Она опять тебя била? — горячим шепотом спросил он Берту.
Берта, испугавшись этой неожиданной встречи, попыталась отослать его обратно в комнату.
— Пойди ляг. Это тебя не касается.
— Нет, касается! А я вот не хочу, чтобы она тебя била! Она так кричала, что я проснулся… Пусть больше не смеет, а то я ее стукну!
Тогда Берта взяла его за обе руки и стала уговаривать, словно вышедшее из повиновения разъяренное животное. Он тотчас же успокоился и со слезами на глазах, как маленький мальчик, пролепетал:
— Тебе очень больно, не правда ли? Покажи, где больно, я поцелую это место.
Нащупав в темноте щеку Берты, он поцеловал ее, омочив слезами и повторяя:
— Больше не болит, больше не болит!
Когда Жоссеран остался один, перо выпало у него из рук. Сердце его разрывалось от горя. Через несколько минут он поднялся с места и, на цыпочках подойдя к двери, стал прислушиваться. Г-жа Жоссеран храпела. Из комнаты дочерей больше не доносился плач. В квартире было тихо и темно. Волнение его немного улеглось. Он вернулся к столу, поправил коптившую лампу и машинально принялся за прерванную работу в торжественной тишине погруженного в сон дома. Из глаз его на бандероли невольно скатились две крупные слезы.
III
Начиная уже с рыбной закуски — это был скат, зажаренный в масле сомнительной свежести и по вине растяпы Адели буквально утопавший в уксусе, — Ортанс и Берта, усевшись одна по правую, а другая по левую руку дядюшки, стали усердно его подпаивать, по очереди наполняя его стакан и приговаривая:
— Пейте же, сегодня ведь ваши именины!.. За ваше здоровье, милый дядюшка!..
Сестры сговорились выудить у него двадцать франков. Каждый год, в день дядюшкиных именин, предусмотрительная мамаша сажала дочерей рядышком со своим братом, полностью отдавая его в их распоряжение. Но задача была не из легких — для успеха нужно было обладать настойчивостью и неистребимой жадностью этих барышень, день и ночь мечтавших о туфельках на высоких каблучках и о длинных перчатках на пяти пуговицах. Чтобы дядюшка расстался с двадцатью франками, требовалось основательно его напоить. По отношению к своим родным он обычно проявлял чудовищную скаредность, прокучивая в то же время на стороне, в низкопробных притонах, все восемьдесят тысяч франков годового дохода, который приносили ему комиссионные дела. К счастью, в этот вечер он явился уже навеселе, так как провел время после полудня в предместье Монмартр у одной красильщицы, которая специально для него выписывала из Марселя вермут.
— За ваше здоровье, цыпочки! — тягучим басом повторял он каждый раз, опоражнивая стакан.
Сверкая золотыми запонками и кольцами, с розой в петлице, он занимал своей громадной фигурой почти половину стола, держась со свойственной ему наглой повадкой торгаша — гуляки и бахвала, изведавшего все пороки на свете. На его испитом лице резко выделялись вставные зубы неестественной белизны и огромный пунцово-красный нос, который так и пылал под густой шапкой коротко остриженных седых волос. Время от времени веки его устало смыкались, скрывая бесцветные помутневшие глаза. Гелен, племянник его покойной жены, уверял, что дядюшка за время своего десятилетнего вдовства ни разу не был трезв.
— Нарсис, положи себе еще немного рыбы, это очень вкусно, — сказала г-жа Жоссеран, с улыбкой поглядывая на своего подвыпившего братца, несмотря на то, что в глубине души она испытывала к нему отвращение.
Она сидела напротив него, по левую руку поместился Гелен, а по правую — молодой человек по имени Гектор Трюбло, с которым она считала полезным поддерживать хорошие отношения. Обычно на такие семейные обеды она приглашала заодно тех знакомых, которых так или иначе нужно было когда-нибудь принять. В этот раз за столом находилась их соседка по дому, г-жа Жюзер, сидевшая рядом с Жоссераном. К слову сказать, ввиду того, что дядюшка безобразно вел себя за столом и с ним мирились только из уважения к его богатству, его показывали лишь самым близким знакомым или же людям, которым г-жа Жоссеран не считала более нужным пускать пыль в глаза. Так, например, было время, когда она думала заполучить в зятья молодого Трюбло, который тогда служил в конторе какого-то биржевого маклера, в ожидании, пока его отец, состоятельный человек, не купит ему пая в деле. Но, узнав, что Трюбло убежденный противник брака, она перестала с ним церемониться и сажала его рядом с Сатюрненом, который так и не научился вести себя опрятно за столом. На Берту, постоянно сидевшую возле брата, была возложена обязанность призывать его к порядку, если он станет слишком часто залезать пальцами в соус.
После рыбы, когда к столу был подан паштет, барышни решили, что пора переходить в атаку.
— Да пейте же, дядюшка, — говорила Органе, — ведь вы сегодня именинник! Неужели вы нам ничего не подарите по случаю такого радостного дня?
— А ведь правда!.. — с невинным видом подхватила Берта. — В день своих именин всегда полагается делать подарки. Вы подарите нам двадцать франков, не так ли?
Стоило только дядюшке услышать о деньгах, как он тут же притворился мертвецки пьяным. Это была его обычная уловка. В таких случаях веки у него опускались, и он становился совершенным чурбаном.
— А? Что такое? — произносил он заплетающимся языком.
— Двадцать франков, вот что… Вы, надо думать, отлично знаете, что такое двадцать франков, — повторяла Берта. — Не притворяйтесь дурачком… Подарите нам двадцать франков, и мы вас будем любить крепко, крепко…
Они обе бросились ему на шею, стали называть его ласковыми именами и без всякого отвращения к исходившему от него мерзкому запаху порока целовали его воспаленную физиономию.
Жоссеран, которому претил смешанный запах водки, — табака и мускуса, пришел в негодование, видя, что его дочери, прелестные своей девичьей чистотой, льнут к этому грязному субъекту, вывалявшемуся в мерзости парижских панелей.