Страница 4 из 20
– А горы?
– Говорят, леса повысохли…
– А она?
– Чудак ты, Илюха! Ну, к лесам, значит, ей пора бежать! Куда ей?
– И чего ж они гутарят, леса?
– Ветры, говорят, больно буйные стали. Ветки нам обломали, корни обнажили, ни один листок на ветке как следует не держится. Птица пустушка и та свое кричит: худо-тут, худо-тут! Вот и смекай!
– Чего же курочка после этого? За ветром, что ли, ударила?
– Ну! Ищи ветра в поле… Курочка, она, сказать, ни глупа, ни умна, а все ж таки сообразила, что за ветром ей не угнаться, Илья. Помыкалась туда-сюда, увидала на зелен-траве кукушкины слезки. Слизнула эту каплю, кочетку понесла. Чтобы он из последнего горло-то промочил…
– Донесла?! – жадно подался к нему Илюха. Да так покачнулся в седле, что конь у него от неожиданности передними ногами сдвоил. – Донесла ли?
– Про то неведомо, Илья. Бают наши старухи в Трехизбянской, что нынче она как раз и несет ему те кукушкины слезки во спасение. А уж донесет, нет ли, побачим когда-нибудь…
И Зерщиков откачнулся от соседа с недоумением , и вроде даже с обидой.
Взглядный этот Кондрашка был, сук-кин сын! За то и голову не сносил по нынешним временам…
Да ведь надо же, за гультяев своих вступился! Ему бы надо старшинскую руку держать, а он другое удумал. Все беглые, кои с самой России на Дон утекали, к нему в Бахмут прибивались, соль варили. А царю та соль тоже ведь надобна, каждому понятно. Он и повелел Бахмутские солеварни у гультяев оттягать да приписать к Изюмской канцелярии. Люди на дыбы, атаман – за них. С того все и началось, а как дальше вышло, теперь лучше не вспоминать.
Царь к Булавину опять думного дьяка Горчакова прислал с охранной грамотой, чтобы он уговорил казаков не супротивничать. А Кондрашка ту грамоту царскую изорвал да – в огонь, а самого царского посла Горчакова – за бороду. «Ты, – говорит, – боярин, нас, казаков, хорошо знаешь! Чужого нам не надобно, а свое не упустим. Так чего ж ты с недоброй вестью сунулся?»
Приказал ему удалиться на все четыре стороны, а дьяк на своем стоит. А Кондратий его – под замок И стражу приставил… Думал, видно, что царь ему спустит это за прошлое.
Не идет что-то Кондрашка из головы нынче… К добру ли?
Трудный час наступил, а надежда какая-никакая все же теплится в думках. Не кто иной, как Илья Зерщиков, выдал беспутную Кондратову голову царским енаралам, за то не бьют, а награды сулят…
И только подумал Илюха о награде, как на верхнем валу снова ударила пушка.
Грохнуло теперь уже без ошибки, потому что в верховьях, там, где вода клином сходится, прорезались сквозь дымку корабельные мачты под государевым флагом.
Илья-атаман сощурил ястребиные свои глаза под срослыми бровями, палубу разглядел, и оттуда, с переднего кораблика, тоже громыхнуло с белым дымом.
Господи, благослови… Прости мне, окаянному, прегрешения…
– Едут! Показались! – заорали с верхнего вала.
– Царь-батюшка милостивый!
Лихо вниз по течению и при попутном ветре шел грудастый царский кораблик. И с носового бревна глядела нахально окрест нептунья морда, вырубленная искусным плотницким топором.
«Как сойдет окаянный царь на сушу, надобно атаманскую насеку бросать наземь… – торопливо соображал Зерщиков. – Бросать насеку, а самому на колени и – царю в ноги. Виноваты, мол…»
И только подумал Илья, что скоро освободит руки свои от проклятой, но желанной тяжести, как на груди, под рубахой, запылал огнем нательный крест.
Крест!
Никто не знал про то, чей у него на ременном гайтане крест, а все ж таки страх обуял атамана. Припекло вспотевшую грудину перекаленной медью.
А вдруг дознаются-таки?
Зерщиков тяжело дышал и двигал срослыми бровями, оглядывал пристань. Купеческих судов с прошлого года в Черкасске было немного, всякий народ почитал за благо обойти кружным путем баламутную казачью столицу, а те два-три грецких парусника, что ненароком забежали в Черкасск, еще с утра отвели подальше, освободили царю причальное место.
И еще загудели пушки по всему валу нестройным залпом. И снова откликнулся царский корабль, пыхнула белыми клубами дыма нептунья морда.
«А наши-то, наши! Травить запал вовремя не обучены, дьяволы! Или – тоже у них руки дрожат?»
– Завтра пушкарей – пороть! – обернулся атаман к Тимохе Соколову.
– Знамо, пороть… – кивнул тот послушно, хотя и не разобрал за гулом голосов и пушечной канонадой, о чем говорил атаман.
Тимоха тоже стоял бледный, натянутый, как струна, и зрак у него был направлен не к царскому кораблю, а внутрь самого себя. С трудом удерживал древко войскового бунчука, длинный конский хвост мотало по ветру.
А тоже говорил когда-то: «На Дону, мол, рука боярская коротка!» Вот и договорился. Последний часок наступил, который все скажет…
Корабль развернулся по волне и тяжело притерся к изодранным в щепу бревнам стружемента. Вода качнула его и осадила ниже, а с борта перекинули на берег царские сходни с ковровой дорожкой и поручнями. И тогда Зерщиков увидел еще издали знакомую длинную фигуру с круглой, маленькой головой, в черной треугольной шляпе.
А в руках-то у царя не булава, не бунчук, не сабля даже, а толстая палка… Дубина у него в руках!
И длинноног, истый журавль!
Штаны зеленые до колена, а сухие, старушечьи ноги в нитяных чулках и на башмаках с медными пряжками – застарелая грязь. Видно, от самой Невы насохла и приволоклась в Черкасск…
Высоко задирая голову, пылая глазами, царь сошел на берег.
– Ур-р-р-ра-а! – нестройно завопили старшины.
– Я-а-а-а!!. – отозвалось на верхнем валу.
Илья увидел царские глаза в упор и понял вдруг по лику и этим горящим глазам, что хорошего ждать не приходится.
Бежать бы ему сейчас… Бросить булаву и – бежать! Куда глаза глядят, хоть в Печорские воровские скиты, хоть в Кубанские дикие плавни следом за Игнашкой Некрасой! Бежать куда глаза глядят, да только – поздно…
И снова горячей пулей перекатилось сердце, и от немого бессилия закричало что-то внутри Зерщикова. Закричала река с мутной водой внизу, с обрывистым берегом, с черным оскалом, закричало небо, закричали дальние плакучие вербы с длинными, поющими по ветру ветками: «Ка-а-аюсь, гос-по-ди-и-и!..»
Покатилась по земле, под ноги царю Петру Алексеичу тяжелая войсковая булава, а вслед за нею выстелился и сам атаман всего войска Донского.
За ревом воды и шумом голосов неслышно было Илюхиных слов:
– Великий государь, царь и вели-кий князь… Мы – твои холопи, донские атаманы со товарищи… челом… бьем…
Царя передернуло. Он ткнул увесистой дубиной прямо перед собой, как бы освобождая дорогу, и легко оттолкнул Илюху на сторону.
– Заковать в кандалы! – гневно крикнул царь, не глядя на атамана.
– Смило-сти-вись!! – застонал Зерщиков, ухватив царя за журавлиную ногу, припадая к башмакам с медными застежками. – Смилостивись, великий государь! Верной службой… замолю!
Царь, не слушая, шагнул вперед и наткнулся на Тимоху Соколова.
– А ты что зубы ощерил! Аи железно увидел? Кто таков?!
Соколов сменился с лица:
– Тимошка Со… Твой верный пес, государь!
– А-а… Заковать и этого! Два сапога – пара!
– Заслу-жу-у!! – завопил иссиня-бледный Тимоха. – Я же соглядаем твоим был тут, государь! За Кондрашкой, как пес…
– Знаю. И черт под старость в монахи пошел, – сказал царь, по привычке спуская себе богохульство. – В железа их.
Дюжие солдаты в зеленых мундирах подхватили атамана Илью под мышки, закрутили руки и поволокли к сыскной избе.
Сзади бился и вопил Тимоха Соколов. Атаманская булава каталась под ногами царя.