Страница 17 из 20
Особый маньчжурский отряд
Семёновский отряд пополнялся по тому же принципу, что Запорожская Сечь. У русских добровольцев никаких документов не спрашивали, задавали всего три вопроса: «В Бога веруешь? Большевиков не признаёшь? Драться с ними будешь?» Утвердительные ответы давали право быть зачисленным на денежное и прочее довольствие. Поскольку платили хорошо, на станцию Маньчжурия стекался всякий сброд. Как всегда в смутные времена, появились и самозванцы разного масштаба. Многие присваивали себе офицерские чины, китаец-парикмахер выдавал себя за побочного сына японской императрицы, а какой-то молодой еврей назвался сыном покойного генерала Крымова и некоторое время фигурировал при штабе, пока не был разоблачён и в наказание выпорот.
Управляющий зоной КВЖД генерал Хорват, которому русский Харбин во многом обязан был своим недолгим процветанием, к Семёнову с самого начала отнёсся насторожённо. Военную власть в полосе отчуждения он предпочёл вручить не ему, а приехавшему из Японии адмиралу Колчаку. Тот публично называл семёновцев «хамами», «бандой», однако на японские деньги эта банда быстро превращалась в серьёзную силу. Подстрекаемый японцами, Семёнов наотрез отказался подчиниться Колчаку. Атаман закупал снаряжение вплоть до радиостанций, приступил к оборудованию бронепоездов, а Колчак сумел поставить под ружьё не более 700 человек, разбросанных по всей магистрали и вооружённых лишь трёхлинейками. У Семёнова к весне 1918 года было впятеро больше. Правда, личный состав отряда был преимущественно азиатский: служили китайцы, в том числе хунхузы, монголы всех племён, буряты, корейцы. Из трёх с половиной тысяч бойцов русских насчитывалось не более трети.
В начале апреля Семёнов во второй раз перешёл границу и с налёту захватил сначала Даурию, затем станцию Мацеевская, где едва не погиб – раненного в ногу, его с трудом извлекли из-под обломков колокольни, разрушенной прямым попаданием снаряда. Здесь же под видом добровольцев к нему присоединился батальон японской императорской армии в 400 штыков. «Маленькие ростом, великие своим воинским духом, щеголеватые и весёлые, японские солдаты в тёплый весенний вечер выскакивали из своих вагонов, кокетливо иллюминованных светящимися фонариками самых причудливых форм. В руках у каждого из них было по национальному японскому и русскому флагу, они оживлённо размахивали этими эмблемами русско-японской солидарности», – так бывший адъютант Семёнова описывает первое появление японцев в Забайкалье, в котором он усмотрел «повторение повествования евангелиста о благодетельном самаритянине».
Из Мацеевской, взятой после ожесточённого боя, Семёнов устремляется дальше на запад. На этот раз наступление идёт успешно. К концу апреля захвачена станция Оловянная, сам атаман с авангардом выходит к берегу Онона.
Установить точную численность Семёновских частей и противостоящих им полков Забайкальского фронта практически невозможно. Сплошного фронта нет, всё постоянно движется, меняется, сотни людей по нескольку раз перебегают от Лазо к Семёнову и обратно. Дезертируют тоже сотнями. Целые полки бесследно растворяются в степи. Мобилизации, которые пытается проводить каждая из сторон, увеличивают не столько их собственные силы, сколько армию противника. Поскольку реквизиции проводили и белые, и красные, врагом становился тот, кто делал это первым. Какое-то разделение по имущественному признаку тоже не прослеживается. Сплошь и рядом богатые крестьяне объявляют себя сторонниками советской власти, а бедные поддерживают Семёнова. Грабить позволяют и белые и красные, поскольку и те и другие объявляют себя носителями высшей справедливости, которая в мужицкой среде понимается как имущественный передел. Часто красное или трёхцветное знамя служило только поводом для сведения старых счётов из-за выгонов и пахотных земель. Русские переселенцы претендовали на степные угодья, принадлежавшие кочевникам, и появление в Особом Маньчжурском отряде бурятских и монгольских всадников толкнуло крестьян в противостоящий лагерь. Среди бойцов Лазо в ходу был лозунг «Грабь тварей!», т. е. бурят. К тем из них, кто сражался на стороне красных, относились презрительно: «Как я встану рядом с ясашным?» В то же время для казаков такой проблемы не существовало: их отношение к кочевникам было несравненно более уважительным.
Обычно человек оказывался по ту или иную сторону фронта по причинам чисто житейским, не имеющим ничего общего с идеологией обоих лагерей. Парень из Читы мог пойти служить в вокзальную охрану при красных, потому что ревновал свою невесту, работавшую там кассиршей: к ней постоянно приставали мужчины, и он охранял её с винтовкой – бдительнее, наверное, чем вокзал от семёновских диверсантов, но с приходом белых на него настрочил донос один из соперников, и несчастный жених был арестован за службу большевикам. В те дни люди выбирали судьбу на годы вперёд, хотя ещё и не догадывались об этом.
Большинство попросту не понимало, кто, с кем и из-за чего воюет. Уже в эмиграции бывший офицер с грустью вспоминал разговор, состоявшийся между ним и какой-то женщиной на улице только что захваченного белыми городка. Та никак не могла взять в толк, на чьей же стороне сражаются победители. «Мы красных бьём», – объясняет офицер, но такой ответ не избавляет его собеседницу от сомнений. Если есть воители, значит, как испокон веку ведётся, должны быть и те, кого защищают. Где же они? «Вот вас и защищаем», – находится наконец офицер. Тогда, растрогавшись, женщина благодарно крестит его и говорит: «Ну слава Богу! А то все нынче промеж себя дерутся, про нас-то уж и позабыли…»
Фронт надолго замирает у Оловянной, затем Лазо внезапно переходит Онон. Наступление началось на Пасху, когда семёновцы отмечали праздник, а сам атаман вообще уехал кутить в Харбин. Он срочно возвращается назад, но восстановить положение уже невозможно. Своим последним оплотом Семёнов попытался сделать пограничную пятивершинную сопку Тавын-Тологой, однако не удержал её и был отброшен в Китай. Лазо начал переговоры с представителями китайской военной администрации. Китайцы прибыли на встречу с положенными по этикету безделушками в качестве подарков, а лично командующему преподнесли мешок сахарного песка. Хозяин усадил гостей пить чай у себя в вагоне, и тут выяснилось, что подаренный песок сильно подмочен. Лазо подозвал адъютанта, приказав ему немедленно, любыми путями добыть рафинад. С трудом удалось разыскать несколько кусков, которые Лазо гордо выставил на стол и, как пишет его жена, «в разговоре с китайцами сделал тонкий намёк на то, что русские люди предпочитают пить чай с рафинадом и не любят сахарный песок, в особенности если он подмочен».
На этой идиллической ноте Ольга Лазо заканчивает свои воспоминания о борьбе мужа с Семёновым, но у других осталось в памяти другое. Семёновский офицер, спустя десять лет напечатавший в одной харбинской газете заметки об этих днях, вспоминает какие-то командировки с давно забытыми целями, поездки на паровозном тендере, стрельбу, бегство, случайных попутчиков, но при чтении постепенно возникает чувство, будто сам автор ясно помнит лишь одно – то, как от поджигаемой красными и белыми степи небо всё время затянуто дымной пеленой. Каждый новый день разгорается незаметно и так же незаметно переходит в ночь. Над миром властвуют сумерки. Это почти физиологическое воспоминание пронизывает весь его сбивчивый рассказ, главная историческая ценность которого состоит в ощущении тоски и безнадёжности от многократно и на разные лады повторяемого: «Свет солнца, притемненный дымкой степного пала, казался не дневным, а вечерним…»
Позднее в эмигрантских газетах утверждалось, будто атаман и барон вместе стояли у истоков семёновской эпопеи и плечом к плечу начали борьбу с красными. Но это, скорее всего, не более чем официозная легенда. Традиция режимов типа семёновского предполагала, что чем выше поднимается человек по ступеням этого режима, тем раньше он начал бороться за его торжество. Но старый друг и родственник Унгерна, муж его сводной сестры Альфред Мирбах, свидетельствует, что дело обстояло иначе.