Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 91

Еврей горем напивается, слезами отрезвляется.

Решил еврей торговать чулками. Вы спрашиваете: почему чулками? Почему не бубликами? Потому что не бубликами, а чулками, — отвечаю я вам.

Самые красивые чулки в Киеве. И он поехал в Киев за красивыми чулками.

Но только он сошел с поезда, уже жандарм в красной фуражке стоял перед ним, будто он только его и ждал.

Оказывается, этот еврей похож на какого-то другого еврея без права жительства, из-за которого жандарм уже неделю не может уснуть и так похудел и побледнел, что и жандармиха, глядя на него, похудела и побледнела.; и когда он его увидел, раздался на вокзале такой свист, что все вдруг стали целоваться, думая, что это поезд уходит.

Жандарм свистнул, взяв еврея за воротник, свистал всю дорогу до участка, свистал там, пока кричали на него за то, что нет у него права жительства, со свистом посадил его в тюремный вагон и свистнул, когда он показал свой нос через решетку, чтобы взглянуть на белый свет.

Он поехал во второй раз и уже пробыл в Киеве два дня и присмотрелся к чулкам, узнав, что есть чулки фильдекосовые и чулки шелковые, зеленые и фиолетовые, но только он это узнал — его снова поймали, и снова сидит он в тюремном вагоне за решеткой и смотрит на поля, на станции, на людей.

И он поехал в третий раз; полиция так к нему привыкла, что уже жить без него не могла: все спрашивала, где он, и днем искала его с шашками, а ночью — с фонарями, а писари радовались и, щелкая его по носу чернильными пальцами, говорили:

— С приездом!

А что делает еврейский нос? Из него течет кровь…

Киев — большой город, и много в нем городовых. На какую бы улицу он ни пришел, маленький еврей, который хочет купить чулки, городовые со свистом накидывались на него. Держась за сердце, он бежал и слушал, как позади гудит и трясется мостовая. По ночам ему уже снились красные усы; они неслись по воздуху, одни, без лица, и вокруг его горла еврейского обвивались.

Скажите мне: видели ли вы когда-нибудь бродячую бездомную собаку? Только появится ее несчастная морда, уже летят в нее камни, поднимается свист и крики, и каждый целится ударить ее по глазам.

Травить и душить! В клетку железную ее и на шкуродерню скорее! И все удивляются, как это до сих пор ее не задушили, на шкуродерню не повезли и она дышит? Она же так без конца будет дышать.

И вот он выезжает, гицель, рыжий и красномордый, в кожаном переднике, пахнущем кровью, с длинными намыленными петлями в руках. Едет и петлями в воздухе делает круги, заранее всем показывая, как он будет душить бездомную собаку, и разбрасывает красное мясо. И она уже бежит, как на праздник, раздув ноздри, ничего не слыша и не видя, сердце ее радуется — наконец-то ей бросили кусок красного мяса. И вот тут-то со свистом настигает ее петля и, закружившись над головой, ложится прямо на горло: собака еще с куском мяса кружится в воздухе. И так он несет ее в петле, воющую, вертящуюся колесом, и сам ее еще вертит и крутит, затягивая петлю все туже и туже. И все ему мало, все ему кажется, что она будет дышать, что она не захочет умереть. Захлопнув решеткой, тычет ей еще в зубы кнут и дразнит: гав! гав!

И несется сумасшедшая коляска, полная затравленных глаз, — страшная собачья тюрьма, и только рев проносится по улице, да скрежет зубов о решетки, да клоки шерсти подхватывает ветер.

Куда несешься ты, коляска?…

Урия замолк и, прикрыв глаза, долго сидел так, будто ждал ответа. Потом открыл глаза и, убедившись, что мы еще стоим перед ним, продолжал:

— Но пока еврея в Киеве ловили и высылали и он приезжал обратно, и городовые снова ловили его, остался он без денег.

Кредиторы — алчные собаки — прибежали и наполнили дом криками, угрозами и слюной, бешеной слюной ростовщиков и процентщиков, которые за рубль хотят рубль и с кишками этот рубль вырывают.





Он поил их чаем и угощал вареньем и рассказывал сказки, чтобы им весело было. Они выпили чай, поели варенья, выслушали сказки и развеселились от граммофонной игры. Они даже сказали, что варенье сладкое, и чай крепкий, и сказки смешные, но они хотели денег и смотрели ему в глаза: сколько он даст.

И они взяли все, что могли унести, что увидели их глаза, что понравилось их душе, — даже подсвечники, которые стояли у мертвой головы его матери и озаряли рождение его детей.

— Что же дальше? — спрашивает нас Урия. Но мы все молчим.

— А дальше — скобяной богач дает ему гвоздей… Но пока он их продавал по штуке, цены на гвозди очень поднялись; в то время была война, и железо с каждым днем дорожало; когда он пришел снова, скобяной богач ему на те же деньги дал уже не сто и не семьдесят пять, а только пятьдесят гвоздей, и еще смеялся над тем, как это хитро получилось, а приказчики хохотали до слез.

Со слезами на глазах он взял гвозди и, продавая по штуке, старался быстрее продать, но женщины, торгуясь и проклиная его, осматривали каждый гвоздь, — все им казалось, что гвозди искривлены и заржавлены. Они выдумывали, что он их выдернул из стены, хотя сам Бог видел — они сверкали как серебро.

Война не хотела знать, что еврей продает гвозди и что еврею не нужна война, невыгодна война. Железо все дорожало, и скобяной богач смеялся все громче, а еврей плакал все тише и получал все меньше и меньше гвоздей. Он продавал гвозди до тех пор, пока однажды на все деньги ему не дали только один гвоздь. В этот день скобяной богач так хохотал, что железо во всем магазине звенело. Еврей сам превратился в гвоздь, а богач оброс жиром, и еврей не ждал, пока тот похудеет, он знал, что пока толстый похудеет, худой умрет.

И вот он стал делать душистую бумагу, которую видел в Америке, бумагу царей, — что ни лист, то золотая монета. Но зачем, я вас спрашиваю, в местечке душистая бумага? Где нужна соль, сахар не годится.

Услыхали в местечке о душистой бумаге и сбежались, как на пожар. Вы думаете — покупать? Нюхать! Прикладывают ее к носу, как табак, пробуют на язык, как сахар. Каждый просил одолжить и подарить кусочек, и уже вертелись десять евреев, расспрашивая, как ее делать и сколько стоит ее делать, и какие рецепты, и при каких обстоятельствах. Но хоть бы один кусочек купили! Только один сумасшедший, сбежавший из сумасшедшего дома, куда посадили его за то, что воображал, будто он египетским фараон, купил кусок и показывал всем как доказательство, что он египетский фараон.

Что делает еврей? Вздыхает. Со вздохом ложится спать и от вздоха просыпается.

Вздохнув, еврей купил на гривенник сахара, насыпал красивыми белыми кучками на табурет и стал продавать. Но, несчастье, куда ты идешь? К бедняку!

Когда несчастье идет к бедняку, никто ему дороги не перебежит, закрыты все окна и двери, все мертвы, один бедняк — жив.

А ну, пусть пойдет теперь счастье, пусть пойдет оно пузатое, шумное, веселое, с жирным красным лицом, громким смехом, грубой отрыжкой, когда раскрыты все двери и окна, и все стоят на дороге и фонарями указывают дорогу к своему дому и кричат, что у них красивые дочери, лучше улыбка, слаще угощение, и раскрывают свои карманы, чтобы счастье наполнило их.

Только он стал торговать сахаром, прибегают люди и кричат, что дом его сгорел.

— Приносящий дурную весть — глупец! — сказал он и заплакал над сахаром.

И тут же к его слезам прибавили свои слезы родственники, которые всегда оказываются поблизости, когда нужно поплакать, и дети, рыдавшие от страха. Когда плакали, ничего не видели, а когда перестали плакать, сахар уже растаял, словно в чае. Хорошо тает сахар от еврейских слез!

Но вдруг счастье и его заметило. Один раз счастье остановилось и у его дверей и закричало жирным голосом, что принесло ему наследство.

Люди говорят: приходит счастье, усади его на стул. Но если оно не хочет сидеть? Если за счастьем тут же бежит несчастье и нагоняет его и стучится во все окна в образе родственников?

У богатого много родственников. Только у него зазвенит в кармане, уже слышно во всех местечках. И откуда они только вылезают?! Из каких домов, из каких щелей — в странных чепцах, плюшевых салопах, в каких-то пикейных жилетах с крапинкой, какие уже тридцать лет никто не носит; со своим табаком, который только они любят, со своими привычками, которых никто не любит. И влетают в дом, с корзинами и желтыми коробками. Они боятся приехать без корзин и коробок, чтобы не подумали, что они живут рядом и приехали на один час.