Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 7

И подлунные птицы луни, — говорит лес.

— А! — Чуча сразу вспомнил: лесная тропа, пробитая узкими копытами, болотные запахи осоки и ольхи, поглоданные верхушки осин и сосенок, клочки рыжей шерсти на ветвях. И выдох волчонка: «Олени!»

— А, — кивнул он, — знаю, знаю! Ты слышал ночью Волка?

— Он подходил к вольеру, — ответил Олень.

— Его убили.

— Нет, убили другого. Здесь был хромой. Он ушел.

— Хромой? — подскочил Чуча. — А он говорил с тобой?

— Он рычал на меня. Он рычал, что я унижаюсь перед людьми и что другие даже забыли Песню Леса.

— А кто другие?

— Он не сказал.

— Я не забыл! — крикнул Чуча.

— Он не говорил про тебя.

— Нет, это про меня. Он знает, что я живу у людей. Он знает, что я прихожу к тебе. Он все знает. Это про меня.

И вдруг — «хоу! хоу!» — Чучу обдало горячим лесным и молочным духом, чуть не снесло с перекладины. Рядом стояла бурая рогатая гора на тонких, не по росту, ногах. Гора моргала круглыми глазами и дышала: хоу! хоу!

— Не бойся, — засмеялся Олень. — Это Зубр.

Бурый и рогатый помолчал около Чучи, подышал и шагнул к двум другим, что топтались неподалеку.

— Зачем тебя посадили к ним? — слабым от страха голосом спросил Чуча.

— Я сам перепрыгнул. Вон оттуда. — Олень кивнул в сторону, где важно прогуливались его собратья.

— Зачем?

— Они родились в неволе. Еда! Для них только еда! Они даже не слыхали о Правде Леса.

— А зубры? Такими рогами легко убить.

— Они никого не убивают.

— Даже для еды?

— Они едят траву. Знаешь, какая бывает трава! Ты не пробовал мышиный горошек?

— Нет.

— А лесной вейник? А перловник?

— Я не ем травы, Олень.

— Жаль. Ты принес бы мне. Да нет, надо щипать самому. Забрать губами снизу, от корня… — Глаза Оленя стали совсем лиловыми. И вдруг он поднял морду и тоненько простонал: — Я хочу на свободу-у! Я в мой лес листвяный уйду!

— У-у-у! — лениво подхватил самый большой Зубр.

— Там кусты! Там кусты! — захлебывался Олень.

А Зубры забубнили свое:

— Не вкусны, не вкусны…

— Там кусты, и дубровы, и ветер, — пел Олень.

— Не вкусны дубовые ветки, — тянули Зубры.

— И ветер — друг! — закончил на высокой ноте Олень.

А Зубры ушли голосами вниз:

— Не вкусны дубовые ветки из рук. Из человечьих рук.

— Почему они не сломают загородку? — спросил Чуча. — Им это просто.

— Их зовут «обученные неволе», — ответил Олень. — Они много лет здесь.

— Я попрошу Большую Чучу. Она выпустит тебя.

— Не выпустит. Я просил, — нагнул голову Олень.

— Но она не поняла. Ведь ты не знаешь человечьей речи.

— А ты?

— Я знаю. Я научился.

— И ты любишь людей?

— Я люблю Большую Чучу.

— Значит, любишь людей.

— Нет, я люблю Большую Чучу.

— Так у нас, у зверей, не бывает, — поднял морду, раздумывая, Олень. — Ты какой-то странный зверь. Но все-ттаки приходи ко мне почаще. Ты странный, но очень лесной.

В окно глядел желтый, красный, бурый осенний лес. Воздух лиловел и густел с каждой минутой. В темнеющей комнате огонь плиты становился все ярче.

— Давай-ка ужинать, — позвала я брата.

Он отложил бумаги, закрыл и погладил альбом с засушенными растениями — гербарий.





— А я ведь скоро кончу, — похвалился он. Уселся за стол, потер темными от въевшейся смолы руками щеки, глаза — устал!

Я поставила на стол сковородку с жареным мясом кабана — вчера брату выдали в лесничестве.

— Ох и вкусно! — радовался он. — Ты молодец, сестренка! Прямо жалко домой отпускать! — говорил он и щурился, и видно было, думал о своем: о работе, которую писал, о лесе — как его растить и беречь.

— Чаю налить?

— Нет, потом. — И снова за стол. — До снега съезжу в город, — сказал он. — Работу отвезу.

— И меня захватишь.

Мой отпуск подходил к концу.

— И тебя, и Чучу. Ну, а пока — молчок.

В комнате тихо. Даже лес за окном молчит. Только Чуча тихонечко чавкает — я дала ему сухарь…

Но вот и он замер. Поставил ушки. Что это? Нет, ни чего. Показалось. Да нет же, далекий, знакомый: «О-у-у! О!»

Чуча уже сидит, схватившись за решетку. Снова, бли же: «О-у-у! У-у!» И вот рядом с домом, где-то у оленьего вольера…

— Совсем обнаглел! — крикнул брат и вскочил из-за стола. — Я теперь его по голосу знаю — это хромой. Вчера тоже у вольера ходил. Ну ничего. На днях егеря соберутся. Возьмем его.

Утром, как только брат ушел в лес, Чуча выскочил из клетки. Он прыгнул на стол, пробрался среди чашек и тарелок, сел на задние лапки.

— Кх! Кхма-ма! — проговорил он, напрягая животик. И снова: — Кхма-ма!

— Что тебе, Чуча?

— Кх-олень! Кхалеша!

— Ну, пойдем.

Когда мы с Чучей подошли к вольеру, там суетились люди.

— Что случилось?

— Поглядите.

У самой загородки, примяв обглоданную сосенку, ле жал Алеша.

Белела его длинная запрокинутая шея, ноги подлом лены, как в беге.

— Чи-чу! Чи-чу! — закричал-запричитал Чуча, спрыгнул с моего плеча, побежал к другу.

На узком рыжем боку был процарапан след трехпалой волчьей лапы.

…Все живое умеет горевать. Кричит-убивается птица над разоренным гнездом; перестает есть собака, потерявшая хозяина: кошка, когда у нее заберут котят, мечется по комнате, мяучит, зовет…

Но я никогда не видала, чтобы зверь плакал.

Огромные тяжелые слезы выкатывались из Чучиных глаз. Мордочка была мокрой. Он лежал у меня на согну той руке, вздрагивал и попискивал. Я гладила его и не знала, чем утешить.

— Мой брат убьет этого хромого волка, — говорила я. — Это он во всем виноват.

— Кхнет… я… я! — твердил Чуча.

Может, он жалел, что не показал людям, где живут волки. И вот теперь убили его друга.

На другой день выпал снег. На его белизне, как на фотопленке, обозначилась вся лесная жизнь: здесь пробежал заяц — следы длинных задних лап обогнали передние; вот крестики птичьих коготков — слетали подбирать семена березы…

— Сегодня возьмем хромого, — сказал брат.

И снова зазвучали в лесу выстрелы.

Каждый раз Чуча вздрагивал, сжимался и все глядел, глядел в окно.

Он помнил солнечные брусничники, горячие смоляные ельники, зеленую рощу скальных дубов… Но что там теперь, когда холодно и бело, он не понимал.

И еще все время помнил он про Ясенскую Сороку. И знал, что птицы выполнят слово.

«От болота до человечьей тропы…»

«Когда люди придут за тобой…»

Чуча не мог ни есть, ни спать, ни говорить. Он мог только ждать, прилепив лапки к оконному стеклу. Но даже он не увидел, как подошли охотники.

Потому что была уже темная ночь. Не увидел, но услышал шаги. И по ним гадал — несут что-нибудь на плечах или нет. Нет, не несут!

Множество ног потопало дальше, а две, в сапогах, — по сеням и в комнату.

Брат бросил мокрую шапку на стул.

— Ну что, ушел хромой? — Это спросила я. Хотя и так было видно — не удалось.

— Как бы не так! — вдруг засмеялся брат. — Флажками обложили! Не уйдет! — Он подсел к столу, к горячему чаю. — А ведь заводил нас. — Брат грел руки об стакан, отпивал мелкими глотками.

Ну и устал он! Ну и промерз! Бедный мой лесник.

— Двигай стул к плите.

— Ух, хорошо!

— Ну так что хромой?

— Заводил, говорю. Совсем запутал. И ушел бы, если б не сороки. Увидели его, подняли крик. Куда волк — туда они. Куда они — туда мы. Он след путает, а они распутывают. Мы б его и сегодня взяли, да стемнело. А там болото не замерзло. Побоялись. Ну да теперь он наш!

Брат скинул мокрую одежду, завалился спать и сразу заснул. И видел во сне, наверное, белый снег и черный след — три лапы обычные, а одна — трехпалая. Хромой волк. И над ним — сороки. Я уже засыпала, когда руку мне привычно щекотнуло. Теплая, мягкая мордочка. Влажный нос.

— Иди спи, Чуча. Мне рано вставать.