Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 164

К счастью, Хрусталев уже знает жизнь «настоящую». Недаром он уже пять месяцев — прапорщик, а перед тем был юнкером. Он долго торгуется с казаками за наш чай и завтрак. Бегает по избам — мы расположились человек по восьми — десяти, и довольно разбросанно, — устанавливает связь; долго здесь не останемся из‑за близости Оренбурга. Завтрак зато на славу. Спим на сене, часа три. Когда выходим после полудня, сдова начинается метель. На этот раз начальство не решается рисковать: до ближайшей, уже уральской станицы около тридцати верст, что в метель, грозящую перейти в настоящую пургу, — за вихрями снега не видно первых рядов взвода, — представляет по крайней мере пятнадцать часов утомительного марша — значит, придем в станицу глухой ночью. Колонну поворачивают через полчаса обратно. Слава Богу! Пожалуй, на этрт раз, даже при наличии нашего патронного обоза, мы не всех досчитались бы на следующее утро.

В своем начале гражданская война еще сохраняет кое–какой комфорт. Мы все тепло и однообразно одеты в полушубки, ватные штаны и валенки. На голове папаха с наушниками, на руках пехотные суконные рукавицы с одним пальцем. В теплушках под Каргаллой жарко топились печи, и даже снежные окопы, в которых мы провели день 16 января, кто‑то нам заранее приготовил. Так и теперь. Хотя маловероятно, что бузулукские красногвардейцы и матросы бросятся за нами вдогонку в такую метель, все же штаб решает выступать. Для всего отряда нанимаются сани–розвальни. Не прошло и двух часов, как выступаем снова, утопая в сене. Удобно, но зато скоро делается холодно, несмотря на валенки и рукавицы. В одних санях со мной молодой кавалерийский поручик из офицерского отряда и один из нашедших у нас временный приют, кадет 2–го кадетского корпуса Лихошерстов — сутуловатый, большерукий и большеногий, как породистый щенок. Попал он в мое отделение «классного надзирателя» Григория Семеновича Хрусталева, нашего «историка» и отца нашего восемнадцатилетнего командира Мы очень с ним подружились еще в Оренбурге и стараемся быть везде вместе. Вот и едем в одних и тех же розвальнях, хотя он первого, а я третьего взвода. Он все время шушукается с кавалерийским поручиком, и я чувствую себя обиженным. Наконец он спрашивает поручика, кивая головой в мою сторону, — а ему можно сказать? Поручик мерит меня критическим взглядом, который, как мне кажется, говорит — куда ему? это еще ребенок, — но все же снисходительно произносит:

— Ну что же, говорите.

— Мы собираемся спасать Государя, — шепотом объясняет мне мой столичный приятель. От ошеломившей новости захватывает дух. — Да, да! Из Уральска мы едем в Сибирь, организуем там отряд и освободим Государя и всю Семью. Только сейчас молчи! А ну, перекрестись, что никому не скажешь!

Я снимаю папаху и рукавицу и крещусь на тридцатиградусном морозе, под завывание уральской пурги.

Потом мечтаю, как все это произойдет. Подробности уж слишком сложны. Сначала я пытаюсь их себе представить, но уж очень все это трудно, и я от них отмахиваюсь. Начинаю с момента, когда я, именно я и совершенно один, останусь с Ним с глазу на глаз и скажу по–французски, чтобы никто нас не слышал: «Sire, nous sorames venus pour vous liberer!»

Государь улыбнется своими серыми глазами (это только для того, чтобы улыбкой не выдать нашего диалога) и скажет: «Как хорошо вы говорите по–французски, молодой человек. Вы, наверное, паж?» — «Нет, ваше величество. Я всего лишь кадет пятого класса Оренбургского Неплюевского корпуса, но мое отделение в первой роте». Тогда Государь пожалует Неплюевскому корпусу свое шефство, и мы будем носить накладной вензель. Меня же он возведет в графское достоинство. А потом я буду запросто приглашаться в Царскую Семью, подружусь с Наследником, который только на один год меня моложе, и стану когда‑то, очень и очень не скоро, первым лицом в царствование Императора Алексея Второго.

Под эти мечты и под завывание метели я засыпаю. В полной темноте въезжаем в первую уральскую станицу. Название ее мне знакомо по «Истории Пугачевского бунта». Отсюда вышел Пугачев для нападения на Белозерную, которая в «Капитанской дочке» называется «Белогорской», и здесь, совсем недалеко, погиб отряд генерала фон Карра. Может быть, в какой‑нибудь из этих изб пьянствовал со своим каторжным штабом безграмотный хорунжий Войска Донского, потрясший трон Екатерины?

— Не курите в избе, — предостерегает Хрусталев. — Уральцы в большинстве староверы. Нас они называют «единоверцами». Единоверцев принимают в «чистую» избу, куда не вхожи татары, киргизы и вообще мусульмане. Но все же для единоверцев существует особая посуда, которой никогда не пользуются наши суровые хозяева.

На мою беду, я брюнет, что вызывает подозрительность старика казака, нашего хозяина.

— Ты не киргиз?

— Нет.

— Не татарин?

— Нет.





— Покажи крест!

О ужас!.. Я все последнее время носил золотой крестильный крест. Совсем недавно он поломался, и я оставил его в парте среди своих вещей. Ведь через две недели нас вызовут обратно телеграммами, так как Корнилов их разгонит. Объясняю, путаясь, историю моего креста.

— А ну, прочти «Отче Наш»!

Читаю, сбиваясь от волнения, и от волнения же начинаю креститься, но старик резко меня останавливает:

— Ты перед образами, по–никониански, не осеняй себя в моем доме…

Зато он убеждается, что я не татарин и не киргиз, и в оправдание своей подозрительности говорит, что «и в Уральшком войшку есть черномазые вроде тебя». Так они, дескать, привыкли и не обижаются, когда их экзаменуют в казачьих избах по Закону Божьему. Мои спутники смеются — вот черти! Сказали бы просто все, что я православный.

За столом старик расспрашивает про падение Оренбурга. В станицу возвращаются фронтовики. Они без погон и, по–видимому, ссорятся со стариками. А вообще — даже у стариков в голове сумбур Ленинскую марксистскую революцию понимают как сведение счетов крестьян с помещиками, в которые им, казакам, вмешиваться никак не следует. По–видимому, в этом отношении симпатии нашего хозяина на стороне революции Также доволен он и концом войны и демобилизацией. Зато без Царя жить никак нельзя, и здесь он ругает большевиков, как ругает и молодых казаков, снявших погоны.

Спим в теплой хате, на застеленном чистыми простынями сене и выступаем рано поутру, чтобы засветло достичь Илек. До сих пор мы двигались почти параллельно железнодорожной линии Оренбург — Самара, до которой не больше 20 — 25 верст. Не будь снега и двухдневной метели, красные попытались бы перерезать нам путь. Но на всякий случай командование отряда торопится. От Илека до линии уже верст 55, и опасность нападения со стороны железной дороги в это время года совершенно исключена. Поэтому стоим в Илеке несколько дней. В маленьком городке, затерянном в Уральской степи, на полдороге между Оренбургом и Уральском, — но таком похожем на каждый русский заштатный город, на Корочу или Обоянь, на Умань или Ахтырку, с единственной гостиницей–трактиром, в котором играют «на пиво» в бильярд и можно вкусно пообедать и даже выпить, люди тоже сняли погоны. Впечатление такое, как будто бы Уральское войско старается сохранить нейтралитет в гражданской войне, и появление нашего отряда в его пределах никак не радует местные власти. Все же отряду отвели приличное помещение, казарму, служившую раньше для казачьих сборов, и мы несем собственные караулы. В трактире встречаю моего одноклассника Забродина. Он в бушлате, без погон и похож, из‑за красного воротника на однобортном мундире, на гоголевского городничего.

— Ты что снял погоны, Мишка?

— Атаман приказал. — Мишка, видимо, не хочет входить в подробности и деловито целится кием в шар

На нас, собственно, погон тоже нет. Их не носят ни на полушубке, ни на ватной стеганой куртке, которые мы не снимаем. Но Мишка Забродин — в бушлате, и погоны ему полагаются.

— Нет… Ты не врешь, Мишка? — уж очень обидно за его вид консисторского чиновника.

— Я же вам говорю, что по всему войску приказ — снять погоны, — сердится Забродин. Ему, видимо, стыдно за свое войско.