Страница 77 из 106
Добиваясь ликвидации крепостничества, декабристы просто-напросто хотели развязать себе руки для дальнейшей борьбы с самодержавием. Эта установка понятна; но чего они не могли взять в толк (большинство из них) — это что крестьяне, освобожденные без земли, устроят им новую пугачевщину. То, что масса русского дворянства не одобрила декабристов и осудила их46, свидетельствует о более верном политическом ее инстинкте, чем таковой дворянской аристократии, сильно заидеологизированной, набравшейся отвлеченных от русского опыта западных идей.
Этот вопрос — о западных идеях, о европейском опыте декабристов — тоже не вредно провентилировать. Здесь скопилось много застойных предрассудков. Конечно, существуют десятки свидетельств глубокого влияния на многих декабристов современной им революционной идеологии, каковой была тогда идеология просветительская. И в показаниях декабристов можно обнаружить не только жалобы на отсутствие вольного винокурения на Руси, но и пылкие тирады в духе самого выдержанного Жан-Жака. Следует, однако, обратить внимание и на другое, как это сделал Милюков: он указал (в связи с Чаадаевым), что для русского высшего офицерства (а такое и заправляло в декабризме) европейский поход был не столько «освободительным», сколько воспринимался как опыт войны феодальной реакции с революционным узурпатором, усвоившим приемы абсолютистского правления во всеевропейском масштабе47.
В борьбе Европы с Наполеоном можно было при желании увидеть модификацию борьбы независимых феодалов с нажимавшими на них монархами-централизаторами. (Через некоторое время Токвиль сделает это ясным: преемственность революции централизаторским тенденциям французских королей.) Имело место некоторое структурное сходство, сильно, надо думать, провоцировавшее тех аристократов, из которых позднее составился ведущий кадр декабризма.
Другой европейский мотив, неохотно комментируемый апологетическими интерпретаторами: зависимость декабризма от опыта посленаполеоновских офицерских революций в Европе. Декабризм созревал в эпоху мятежного вождя Риеги. Этот факт работает на схему Покровского.
За приемами офицерских революций и дворцовых переворотов стояла, однако, если не идеология, то психология аристократического автономизма. Есть в декабризме одна чрезвычайно значимая черта, раскрывающая именно этот его аристократический сепаратизм: федералистские установки в политической мысли декабристов. Выразительный документ этого течения — конституция Никиты Муравьева, с ее проектом разделения России на 13 «держав». Недаром Пестель, декабрист иной, не аристократической, а якобинской складки, централизатор и русификатор, сказал, что конституция Муравьева ориентируется на конституцию С-АСШ; это — рационалистическая мотивировка его проекта, не более: в глубине — обнаруживаются реликты старорусского, «удельного» мировоззрения. П. Б. Струве сводил — типологически — муравьевский проект к Курбскому, первому идеологу русской аристократической фронды48. Вот на этих амбивалентностях построен весь декабризм.
В литературе существует мнение, что источником конституции Н. Муравьева, с ее федерализмом, был конституционный проект Новосильцева, так называемая «Государственная Уставная Грамата Российской Империи 1820 года»49. Историки спорили: чьей инициативе и чьему складу мышления приписать этот продукт — самому Новосильцеву или Александру I? Первое мнение кажется более вероятным (его высказал Б. Э. Нольде): федерализм, которым проникнута «Уставная Грамата», свойствен скорее именно аристократии и ее историко-политическим реминисценциям, чем централизаторской политике русских царей. Тот факт, что Новосильцев состоял в ближайшем окружении Александра I, нимало этого не опровергает, — ведь его царствование как раз и отличалось давлением аристократии на монарха, начавшимся буквально в первый его день, 12 марта 1801 года.
Общеизвестно, что событием, круто изменившим характер этого царствования, было восстание Семеновского полка (1820 г.). Покровский дает тому остроумное психологическое объяснение: Семеновский полк стоял в карауле Михайловского дворца в ночь на 12 марта. Александру I явился призрак отцовской судьбы: гибель от рук приближенных аристократов.
Конечно, нельзя утверждать, что декабризм был полностью и исключительно аристократическим движением. Достаточно вспомнить еще раз Пестеля. Декабризм имел гораздо более тонкую микроструктуру. Впервые ее исследовал опять же марксист (впрочем, совсем уже академического склада) Н. А. Рожков50. Конечно, в движении декабристов уже отложились семена будущих общественных движений, со временем достигнувших автономии, независимости от (когда-то) традиционной на Руси аристократической оппозиции. Но в этом конкубинате не было ничего принципиально нового, ни удивительного. Можно вспомнить Смутное время, характеризовавшееся союзом самой родовитой боярской знати с «ворами» Болотникова. Это антецеденты. Была и перспектива: хотя бы 1905-й и его, казалось бы, противоестественная коалиция князя Сергея Трубецкого с союзом приказчиков и даже с вагонными сцепщиками Московско-Казанской железной дороги.
Как, по объяснению Покровского, не всегда совпадали понятия «крепостник» и «реакционер», — точно так же не всегда тождественны слова «революционер» и «демократ». Декабристы отнюдь не были народолюбцами. На этом их — а также их предшественников — и било самодержавие, взявшее монополию народолюбия, принявшее патерналистский курс. Много лет понадобилось русским революционерам, чтобы отыграть у царей этот козырь.
У современников сложилось твердое впечатление, что декабрьское восстание было вредной затеей, отбросившей Россию на много лет назад. Так считал, например, Чаадаев (в одном из «Философических писем»). Затем наступила пора исследователей, и начался разнобой. Ключевский говорил, что никакого хода назад не было, потому что при Александре I не было хода вперед. А вот Покровский, не прибегая к пространственным метафорам и вообще уклоняясь от оценочных суждений (лучшее в его марксизме), констатировал некую фактическую истину: восстание 14 декабря сорвало две реформы — крестьянскую, готовившуюся Аракчеевым, и конституционную, разработанную Новосильцевым.
В этом смысле исход декабризма имеет существенное сходство с результатом народовольческого движения, сорвавшего конституционную перспективу проектов Лорис-Меликова. Александр II был убит на Екатерининском канале, переименованном большевиками в канал Грибоедова. Топонимическая символика вполне прозрачна: бунты против царей ни разу у нас не кончались счастливо.
И все же в движении декабристов был мотив, резко отличающий его от последующих революционных движений, причем отличающий в лучшую сторону. Этот мотив — свободолюбие, замененный позднее народолюбием. Последекабристское революционное движение в России утратило пафос свободы, аристократический пафос. Заменив его народопоклоннической идололатрией, революционеры, сами того не заметив, потерпели еще одно поражение от царизма: они прониклись патерналистской, правительственной, покровительственной идеологией. Только там, где у царей были практический замысел и прагматический расчет, — у революционеров появились философия и «религия». Не удивительно, что революционный патернализм дал результаты куда худшие, чем патернализм царский.
Коли мы сумели увидеть в декабризме аристократическую оппозицию по преимуществу, своего рода «боярский» бунт, — тогда мы сможем не только ввести это движение в контекст русской истории — тем самым поставив под вопрос «западническую» трактовку декабризма, выводившую его исключительно из влияний, испытанных русским офицерством во время заграничных антинаполеоновских походов, — но и самую русскую историю увидеть под другим углом зрения, более острым, дающим картину более выпуклую, стереоскопичную. В русской истории обнаружится тогда конфликт, едва ли не важнейший на большей части ее протяжения: конфликт центральной власти с боярской, а затем дворянской аристократией. Самодержавие окажется тогда в некоем роде весьма проблематичным: не «вечной формой», не платоновской идеей русской государственности, как полагал, допустим, Карамзин, но процессом, становлением и непрерывной борьбой. Тот факт, что в этой борьбе оно сумело одержать весьма внушительную победу, заставляет видеть в нем живую силу, политический принцип, явивший свое превосходство — хотя бы в той же силе — над всеми иными, то есть принцип «органический». То, что самодержавие в конце концов погибло, совсем не означает, что оно извечно было камнем на пути русского движения. С другой стороны, обнаруживается имманентная традиция свободы на Руси — по крайней мере, традиция борьбы за свободу, питающаяся русским прошлым, а не только синхронными европейскими влияниями.