Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 172

Этот кажущийся парадокс был прочно укоренен в действительности. Нееврейское общество требовало, чтобы новичок был так же «образован», как оно само, и чтобы он, не ведя себя как «обычный еврей», создавал что-нибудь экстраординарное, поскольку он ведь, в конце концов, еврей. Все сторонники эмансипации призывали к ассимиляции (т. е. приспособлению евреев к обществу и принятию им), которую они считали либо предварительным условием эмансипации евреев, либо ее автоматическим следствием. Другими словами, когда те, кто действительно старался улучшить условия существования евреев, пытался осмыслить еврейский вопрос с точки зрения самих евреев, они во всех случаях сразу начинали рассматривать этот вопрос в его социальном аспекте. Одно из самых неблагоприятных обстоятельств в истории еврейского народа заключалось в том, что только его враги понимали, что еврейский вопрос является политическим вопросом. Этого почти никогда не понимали друзья еврейского народа.

Приверженцы эмансипации тяготели к тому, чтобы представлять данную проблему как проблему «образования», а это понятие первоначально применялось как к евреям, так и к неевреям.[98] Считалось чем-то само собой разумеющимся, что авангард в обоих лагерях должен состоять из специальным образом «образованных», толерантных культурных людей. Отсюда следовало, разумеется, что особенно толерантные, образованные и культурные неевреи могли беспокоиться в социальном плане только об исключительно образованных евреях. На деле требование об устранении предубеждений, высказывавшееся образованными людьми, очень скоро получило одностороннюю направленность, пока наконец не превратилось в требование, адресованное только евреям, чтобы они занялись своим образованием.

Это, однако, только одна сторона дела. Евреев побуждали стать образованными, с тем чтобы они не вели себя как обычные евреи, но в то же время их принимали только потому, что они были евреями в силу их необычной экзотической привлекательности. В XVIII столетий почвой для этого служил новый гуманизм, открыто заявлявший свою потребность в «новом образчике человеческого рода» (Гердер), взаимодействие с которым могло бы служить доказательством того что все люди являются представителями человечества. Дружба с Мендельсоном или Марком Герцем воспринималась людьми этого поколения как все новое и новое утверждение достоинства человека. А поскольку евреи были презираемым и угнетаемым народом, то они представали в глазах этого поколения как еще более чистое и в наибольшей степени могущее послужить примером воплощение рода человеческого. Именно Гердер, искренний друг евреев, первым употребил выражение, которое позднее употреблялось и цитировалось неправильно, — «чуждый народ Азии, занесенный в наши края».[99] Этими словами он и его единомышленники-гуманисты приветствовали тот «новый образчик человеческого рода», в поисках которого XVIII столетие «обшарило землю»,[100] а нашло его в своих извечных соседях. В своей жажде продемонстрировать базисное единство человечества они хотели представить еврейский народ более чуждым по происхождению и потому более экзотическим, чем он был на самом деле, с тем, чтобы демонстрация гуманности как всеобщего принципа была еще более эффективной.

В течение нескольких десятилетий на исходе XVIII столетия, когда французское еврейство уже пользовалось плодами эмансипации, а немецкое почти не имело никакой надежды или желания добиваться ее, просвещенная интеллигенция Пруссии «заставила евреев всего мира обратить свои взоры на еврейскую общину в Берлине»[101] (а не в Париже!). Во многом это было связано с успехом «Натана Мудрого» Лессинга или с той его интерпретацией, в соответствии с которой представители «нового образчика человеческого рода» должны ярче представлять человеческие качества,[102] поскольку они стали восприниматься как образцовые примеры человечества. Эта идея оказала сильное влияние на Мирабо, и он обычно приводил Мендельсона в качестве своего образца.[103]

Гердер надеялся, что образованные евреи покажут, что они в большей степени свободны от предрассудков, так как «еврей свободен от некоторых политических представлений, от которых нам очень трудно или невозможно избавиться». Протестуя против присущей эпохе привычки «предоставлять новые торговые привилегии», он указывал на образование как на истинный путь эмансипации евреев от иудаизма, «от старых и гордых национальных предрассудков… от привычек, не согласующихся с нашим временем и укладом» и способных служить «развитию наук и всей культуры человечества».[104] Приблизительно в это же время Гёте в рецензии на одну книгу стихотворений писал, что ее автор, польский еврей, «не достиг большего, чем какой-либо христианин etudiant en belles lettres», и сетовал, что там, где ожидал найти нечто подлинно новое, нечто, выходящее за пределы мелких условностей, он обнаружил обычную посредственность.[105]

Вряд ли можно преувеличить значение разрушительного вляния этой чрезмерной доброй воли на вновь вестернизированных, образованных евреев, а также воздействия, которое она оказала на их социальную и психологическую ситуацию. Они не только столкнулись с деморализующим требованием стать исключением по отношению к своему собственному народу, признать «резкое отличие между собой и другими», а также просить о том, чтобы подобное «отделение… было легализовано» правительствами.[106] От них даже ожидали того, чтобы они стали исключительным образчиком человечества. А поскольку лишь такое поведение, а не обращение того же Гейне служило «истинным входным билетом» в культурное европейское общество, что еще оставалось этим и будущим поколениям евреев, как только предпринимать отчаянные усилия с тем, чтобы никого не разочаровать?[107]

В течение десятилетий в начале этого процесса вхождения в общество, когда ассимиляция еще не стала традицией, которой слепо следуют, а была чем-то достигаемым немногими и исключительно одаренными индивидами, она действительно срабатывала очень хорошо. В то время как Франция была страной политической славы для евреев, первой страной, признавшей их гражданами, Пруссии, казалось, суждено было стать страной, где они достигнут социального блеска. Просвещенный Берлин, где Мендельсон установил тесные связи со многими знаменитыми людьми своего времени, был только началом. Его связи с нееврейским обществом во многом еще напоминали узы учености, которые объединяли еврейских и христианских ученых почти во все периоды европейской истории. Новым и неожиданным элементом было то, что друзья Мендельсона использовали эти отношения не в личных, а в идеологических и даже политических целях. Он сам открыто отмежевывался от всяких подобных сокрытых мотивов и неоднократно выражал свое полное удовлетворение условиями, в которых ему приходилось жить, как если бы предвидел, что его исключительный социальный статус и свобода имели отношение к тому обстоятельству, что он по-прежнему принадлежал к «низшим обитателям владений (прусского короля)».[108]

Такое безразличие к политическим и гражданским правам пережило время невинных отношений Мендельсона с учеными и просвещенными людьми его эпохи. Оно было перенесено позднее в салоны тех еврейских женщин, которые собирали самое блестящее общество, когда-либо виденное Берлином. Лишь после поражения Пруссии 1806 г., когда введение законодательства Наполеона во многих регионах Германии сделало вопрос об эмансипации евреев предметом дискуссии в обществе, такое безразличие сменилось неприкрытым страхом. Эмансипация ведь освободит образованных евреев вместе с «отсталым» еврейским народом, а это равенство отбросит то драгоценное различие, на котором, как они очень хорошо понимали, базировался их социальный статус. Когда эмансипация наконец свершилась, большинство ассимилированных евреев прибегли к обращению в христианство, примечательным образом находя возможным и неопасным быть евреем до эмансипации, но не после.

98

Эта установка нашла выражение в "Просвещенном мнении" Вильгельма фон Гумбольдта (1809): "Государство должно не столько проповедовать уважение к евреям, сколько должно покончить с бесчеловечным и исполненным предрассудков способом мысли etc…" Цит. по: Freund I. Die Emancipation der Juden in Preussen. В., 1912. Bd. 2. S. 270.

99

Herder J. С. Uber die politische Bekehrung der Juden // Herder J. С. Adrastea und das 18 Jahrhundert. 1801–1803.

100

Herder J. С. Briefe zur Befurderung der Humanitat. 1793–1797. 40 Brief.

101

Priebatsch F. Die Judenpolitik des furstlichen Absolutismus im 17 und 18 Jahrhundert // Forschungen und Versuche zur Geschichte des Mittelalters und der Neuzeit. 1915. S. 646.





102

Сам Лессинг не питал подобных иллюзий. Его последнее письмо Мозесу Мендельсону отразило его желания: "наиболее краткий и надежный путь к европейской стране без христиан и без евреев". Об отношении Лессинга к евреям см.: Mehring F. Die Lessinglegende. 1906.

103

См.: Mirabeau Н. Q. R. de. Sur Moses Mendelssohn. L., 1788.

104

Herder J. G. Uber die politische Bekehrung der Juden // Herder J. G. Op. cit.

105

Goethe J. W. von. Isachar Falkensohn Behr "Gedichte eines polnischen Juden". Mietau; Leipzig, 1772 // Frankfurter Gelehrte Anzeigen.

106

Schleiermacher F. Briefe bei Gelegenheit der politischen theologischen Aufgabe und des "Sendschreibens judischer Hausvater, 1799 // Werke. 1846. Abt. 1. Bd 5. S. 34.

107

Данное утверждение не относится, однако, к Мозесу Мендельсону, которому вряд ли были известны размышления Гердера, Гете, Шлейермахера и других представителей более молодого поколения. Мендельсона почитали за его уникальность. Его твердая приверженность своей еврейской религии делала для невозможным окончательный разрыв с еврейским народом, что было обычным делом для тех, кто ощущал себя "частью угнетенного народа, который должен просить о доброй воле и защите у правящего народа" (см. его "Письмо Лафатеру", 1770: Mendelssohn М. Gesammelte Schriften. Bd. 7. В., 1930). Это значит, что он всегда знал о том, что чрезвычайное уважение к нему существовало параллельно с чрезвычайным презрением к его народу. Поскольку он, в отличие от евреев последующих поколений, не разделял этого презрения, то не считал себя исключением.

108

Пруссия, которую Лессинг описывал как "наиболее порабощенную страну Европы", для Мендельсона была "государством, где один из мудрейших князей, которые когда-либо правили людьми, способствовал расцвету искусств и наук, сделал свободу мысли в стране столь всеобщей, что ее благотворные последствия достигли даже низших обитателей его владений". Такая смиренная удовлетворенность трогательна и удивительна, если вспомнить о том, что "мудрейший князь" сделал чрезвычайно затруднительным для этого еврейского философа получение права на проживание в Берлине и в то время, когда его Munzjuden пользовались всеми привилегиями, он даже не предоставил ему постоянного статуса "протекционируемого еврея". Мендельсон осознавал также, что его, друга всей образованной Германии, обложат особым налогом — налогом на быка, ведомого на рынок, — если ему захочется посетить своего друга Лафатера в Лейпциге. Однако ему не приходило в голову сделать какие-либо политические выводы относительно возможности улучшить подобные условия (см. "Письмо Лафатеру": Mendelssohn М. Op. cit. и его предисловие к своему переводу: Mendelssohn М. Vorrede zur Uebersetzung von Menasseh ben Israel "Rettung der Juden", 1782 // Mendelssohn M. Gesammelte Schriften. Leipzig, 1843–1845. Bd. 3).