Страница 38 из 47
На остров мы попали благодаря капитану Дорнэ — тому самому, что сунул мне в руки флягу с вином возле переправы через Березину. Мы встретились с ним в порту, откуда уходил корабль с Бонапартом на борту. Дорнэ обрадовался мне, как старому знакомому, и заявил, что его превосходительству генералу Гурго срочно нужен слуга — взамен сбежавшего незадолго до отплытия на Святую Елену («Нынче не встретишь настоящую преданность, Жизак, не то что раньше…») Надо ли говорить, что я согласился. Это был шанс для меня. Уж не знаю, кто подарил его мне: Бог или Его вечный оппонент…
За годы, проведенные на острове, Жанна сама будто превратилась в распустившуюся розу: прекрасное лицо с тонкими чертами, стройное тело, высокая грудь и изумительной красоты волосы цвета жженого меда, при одном взгляде на которые я живо вспоминал мою Франсуазу — наверное, именно от нее Жанне досталось такое богатство… Впрочем, я всегда ругал себя за подобные мысли: совсем спятил, старый маразматик, как может Жанне достаться что-либо от фактически чужой женщины…
Еще до отплытия на остров я отдал Жанне-Луизе медальон, принадлежавший когда-то ее матери, Шарлотте де Роан. И однажды увидел, как девушка показывает его какому-то молодому человеку — высокому, худому, одетому в просторную рубаху, в каких ходят уличные артисты или художники. Новый знакомый Жанны действительно оказался художником. Причем, несмотря на молодость, весьма известным во Франции. Его звали Жан-Батист Огюстен — он как раз осторожно, мазок за мазком, накладывал краски на холст. Я знал, что художники не любят, когда кто-то рассматривает их незавершенные работы, но любопытство пересилило. Я подошел сзади и заглянул Огюстену через плечо.
Портрет и впрямь обещал получиться великолепным. Впрочем, как объяснил молодой человек, это был не портрет, а эскиз к миниатюре, которую Огюстен потом планировал поместить в медальон.
Наш разговор был прерван стуком копыт. Мы обернулись и увидели нескольких всадников, галопом вылетающих из-за кромки миртовой рощи. Все, кроме одного, были одеты в парадные военные мундиры, лишь один — тот, что скакал впереди, составлял исключение. На нем были белые панталоны, высокие сапоги для верховой езды и простой серый сюртук с воротничком-стоечкой. Я даже решил, будто человек попал в эту кавалькаду по ошибке. Но уже через пару секунд я вдруг понял, что смотрю только на него, переднего всадника, позабыв об остальных. Вот всадник натянул поводья, ловко спрыгнул на землю и взбежал вверх по ступеням.
— Сир, — проговорил Огюстен и с почтением поклонился. Я поспешил последовать его примеру.
Мужчина осмотрел незаконченный портрет и одобрительно хлопнул юношу по плечу.
— Отличная работа, сударь. Жаль, вы уехали в эту чертову глушь. Могли бы блистать в Париже, и вам бы завидовали…
Огюстен с улыбкой покачал головой.
— Я уверен, что сейчас мне завидуют гораздо больше, ваше величество.
— Ваше величество? — шепотом повторила Жанна-Луиза, и я увидел, что она побледнела.
Всадник обернулся.
— Не бойтесь, мадемуазель. Честное слово, я не циклоп и не людоед. Просто — человек, плененный вашей красотой. Могу я узнать ваше имя, принцесса?
Щечки Жанны порозовели.
— Жанна-Луиза, сударь. Но я не принцесса.
Собеседник улыбнулся.
— Девушку делают принцессой вовсе не королевская кровь и не родовые замки.
— А что же?
— То, как на нее смотрят мужчины.
Он подошел к лошади (та стояла как вкопанная, с гордо поднятой головой, явно красуясь перед нами), взмыл в седло и приложил два пальца к шляпе.
— Надеюсь, еще увидимся. А этот портрет я обязательно куплю у вас, Огюстен. За любые деньги — естественно, в тех рамках, что английское правительство выделяет на мое содержание.
Мы долго смотрели ему вслед. Потом Жанна-Луиза осторожно спросила:
— Кто это был, батюшка?
— Наполеон Бонапарт, — ответил за меня Огюстен.
В моем распоряжении была склянка с мышьяком, с помощью которого я боролся с крысами в саду — лучшее средство и придумать было трудно. Однако подмешать его в еду или питье Наполеона я мог, только находясь в усадьбе. И я все время ломал голову над тем, как туда проникнуть.
Так продолжалось до тех пор, пока однажды вечером к нам в дом не зашел капитан Дорнэ. Вынул из сумки бутылку вина и наполнил бокалы.
— У русских есть обычай, — проговорил он, — не чокаться и не произносить тосты… в определенных обстоятельствах.
Я нахмурился, поскольку был знаком с этим обычаем.
— Кто-то умер?
— Сиприани. Мажордом и смотритель императорской библиотеки.
Я медленно выпил вино и поставил бокал на стол. И пробормотал:
— Ужасная потеря. Что же теперь убудет? С континента пришлют замену?
— Вряд ли, — кратко и мрачно ответил Дорнэ. — Это место по-особому действует на людей. Словно высасывает из них жизненные соки… Никто не согласится. Поэтому место, вероятно, предложат вам.
Я откашлялся в волнении.
— Это большая честь для меня, сударь. Разумеется, я приложу все усилия…
— Подождите, — Дорнэ накрыл мою руку своей. — Послушайте, месье Жизак, вы не должны соглашаться. Сошлитесь на слабое здоровье, придумайте другую вескую причину, но не переезжайте в усадьбу! Богом заклинаю, поберегите себя. И… — он запнулся, — и свою дочь. Я давно влюблен в нее, хотя, мне кажется, это для вас не новость.
Да… Надо ли говорить, как затрепетало мое сердце. Я буду жить в Лонгвуде. В одном доме, под одной крышей с НИМ.
Моим врагом.
Дом и впрямь оставлял странное впечатление — будто архитектора в момент проектирования охватило злобное желание доставить будущим жильцам как можно больше неудобств. Множество отвратительно хлопающих дверей создавали сквозняки, гудронная крыша в жару накалялась, а во время дождей пропускала влагу. Если губернатор острова, достопочтенный сэр Гудсон Лоу, в самом деле имел задание свести Наполеона в могилу, то лучшего средства, чем Лонгвуд, не изобрел бы даже я.
Меж тем здоровье императора постепенно ухудшалось. Последний приступ случился с ним пятого мая 1821 года, во второй половине дня. Я зашел к нему.
Наполеон спал. Уголки его рта были скорбно опущены, и руки — серые, с перебинтованными после кровопускания кистями — безжизненно лежали поверх одеяла. Почему-то он напомнил мне моего отца, хотя сходства не было ни малейшего. Батюшка мой умирал тяжело: то кричал от боли, то требовал вина, то порывался сесть на несуществующего коня и мчаться куда-то… И я едва удерживал его в постели.
Бонапарт лежал спокойно. Если бы не прерывистое дыхание, я бы решил, что он умер во сне. На тумбочке у изголовья кровати стоял высокий бокал с оршадом — любимым напитком императора. Маленькая аптекарская скляночка с ядом была у меня в руке — я пристально посмотрел на бокал (всего один шаг, черт возьми, всего один), потом зачем-то перевел взгляд на гобелен, висевший над императорской постелью. И мне показалось вдруг, что желтый тигр на нем усмехнулся в усы…
— Кто здесь?
Я вздрогнул и чуть не выронил склянку. Наполеон открыл глаза, приподнял голову и посмотрел на меня мутным взглядом.
— Все-таки я видел вас раньше, еще до прибытия на Святую Елену. Странно: у меня прекрасная зрительная память, но ваше лицо… Давно вы носите бороду?
— Уже много лет, ваше величество, — сказал я чистую правду, внутренне содрогнувшись: что, если он прикажет мне немедленно побриться?
— У вас очень красивая дочь, сударь.
— Благодарю, ваше величество, — с трудом произнес я.
— Представьте, она тоже мне кого-то напоминает, но кого? Все-таки память моя стала ни к черту. К тому же эти боли… Они терзают меня круглыми сутками…
Снова началась гроза. За окном ударило, створки распахнулись, впуская в комнату сырость (впрочем, здесь всегда было сыро — я обратил внимание, что джунгли, изображенные на гобелене, будто стали темнее). Я хотел закрыть окно, но император остановил меня: