Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 44

Как ни странно, у Черного была сходная мотивация: он мог сколько угодно ругать отечество в сатирах, но такой умиленной любви к идеальной родине мы не найдем ни у одного современного ему лирика. Ненависть его направлена в основном против пошляков, часто - против коллег, почти всегда - против интеллигентствующего мещанства… но за всем этим должна же быть какая-то подлинность, иначе не стоило бы и убиваться! «Кто не глух, тот сам расслышит, тот расслышит вновь и вновь, что под ненавистью дышит оскорбленная любовь». Он сформулировал это, может быть, слишком прямо, - читатель и так догадывался. В эмиграции не написал ни одного ностальгического стихотворения - тоже сильное доказательство.

Война Гумилева - рыцарская, милосердная к противнику, несколько мальчишеская, игровая; он не забывает написать о том, что не видел в занятых немцами деревнях никаких разрушений, никакого варварства, вообще все были очень любезны. У Черного многажды отмечается тот же искусственный, чуть не игровой характер войны: люди решительно не понимают, чего ради им убивать друг друга. «Кровавый дым в глазах, штыки ежами встали, - но вот в пяти шагах и те и эти стали. Орут, грозят, хрипят, но две стены ни с места - и вот пошли назад, взбивая грязь, как тесто. Весна цвела в саду, лазурь вверху сквозила… В пятнадцатом году под Ломжей это было». Этим все и могло бы закончиться - поорали, продемонстрировали друг другу храбрость, разошлись, всем спасибо. Ясно, что и Гумилев, и Черный терпеть не могут убийства, - все, что написано ими о войне, написано главным образом об антураже, а не о самих боях. Но если война ведется не ради убийства и захвата - то для чего?

Для России. Чтобы она хоть такой ценой пересоздала себя.

III.

У Гумилева очень мало стихов о России- а те, что есть, все больше идиллические, идеальные, не с натуры. «В садах настурции и розаны, в прудах зацветших караси, усадьбы старые разбросаны по всей таинственной Руси…» «На базаре всякий люд- мужики, цыгане, прохожие- покупают и продают, проповедуют слово Божие…» «В чащах, в болотах огромных у оловянной реки, в срубах мохнатых и темных странные есть мужики…» Где он видел эти городки, усадьбы и срубы, и этих девушек (самое частое слово в его поэзии, странное предвестие советской лирики), и этих мужиков? Все- «странное», «таинственное», хотя в русской провинциальности настолько нет тайны, что хоть лоб разбей - не достучишься ни до какого второго дна. Гумилевская Россия насквозь книжная, никакого отношения не имевшая к реальной. Однако только за такую и можно воевать, потому что настоящая… ну, что говорить о настоящей? Она злая, грязная, расколотая и в любом случае не своя. Странным образом эта его идиллическая Россия совпадала с той, которая мечталась Саше Черному в блаженном стихотворении об отпуске с фронта: «Эй, Дуняша, королева, глянь-ка, воду не пролей! Бедра вправо, ведра влево, пятки сахара белей. Тишина. Поля глухие. За оврагом скрип колес. Эх, земля моя Россия, да хранит тебя Христос!» («На поправке»). Какой-то, честное слово, Исаковский, опять-таки советская песенная лирика, «на побывку едет молодой моряк»,- но ведь и советский фольклор старательно выдумывал другую, «правильную» Россию, а не ту, которая была.

Военный выбор Гумилева и Черного- как раз высшее проявление мужества, то, что я назвал бы патриотизмом без родины и государственничеством без государства. Когда идешь воевать не за настоящее отечество, а за свое представление о нем, с твердой верой, что только так и можно это представление осуществить. Для Гумилева война- акт преображения: и личного, и общероссийского. И если бы все обладали способностью так выдумывать себе родину- она очень скоро такой бы и стала; вся беда в том, что изобретать ее мы перестали.

Гумилеву было бы невыносимо скучно сегодня. Мы живем теперь в плену новой национальной матрицы, в пространстве сплошных имманентностей: наша пища- нефть и газ, наша философия- кровь и почва, наша национальная идентификация формулируется простейшей формулой «Да, мы такие. И что?!». Выдумыванием России никто не озабочен, и всем предлагается героически жить, вкалывать, а если понадобится, то и жертвовать ради того, что есть. Ничего другого не будет. Это называется прагматизмом. Но если жить в прагматизме еще возможно, то умирать за него охотников нет. Хорошо бы нам в ближайшее время не пришлось воевать. Потому что если, не дай Бог, случится, - эта война разделает Россию круче, чем Первая мировая. Тогда еще было откуда взяться Гумилевым и Черным. Сегодня, боюсь, они повывелись.

…Гумилев получил двух солдатских Георгиев и Станислава с мечами (последнего - в марте 1917 года), говорил всем петроградским знакомым, что войска деморализованы, что без дисциплины воевать нельзя; был откомандирован во Францию - офицером для поручений при военном комиссаре Временного правительства; оттуда отправился в Лондон, виделся с Честертоном и уверял его, что управлять миром должны поэты - как самые умные люди на Земле. Вероятно, Честертон его не понял. Следовало бы сделать поправку: служить в армии должны одни поэты, потому что только они могут убедить себя, что это кому-нибудь нужно. Из Лондона Гумилев вернулся в Петербург, работал во «Всемирной литературе», возрождал «Цех поэтов», вел поэтический кружок «Звучащая раковина», изъявил готовность участвовать в заговоре (хоть заговора и не было- это спустя семьдесят лет подробно расследовано; были разговоры петроградской интеллигенции и расплывчатые намерения, но никакой организации). Его расстреляли 24 августа 1921 года- как считала Ахматова, под Петроградом, возле станции Бернгардовка.

Саша Черный в 1916 году был прикомандирован к полевому запасному госпиталю, стоявшему в Пскове, прожил там до 1918 года, а когда в город вошли немцы, уехал с женой в Вильно и оттуда в Берлин. Отравился дымом при тушении лесного пожара 5 августа 1932 года и через несколько часов умер.

Сашу Черного в России начали переиздавать в 1961 году, Гумилева- тридцать лет спустя.

Что случилось с Россией в результате Первой мировой войны, помнят все.

Почему она выталкивала то в могилу, то в эмиграцию всех, кто хотел искренне любить ее и пытался для этого выдумать «настоящую», «правильную», «небесную» родину,- понятно. Ей это совершенно не нужно. Ей хочется, чтоб ее любили такую, какая она есть. Любые попытки изобрести что-то другое и работать или гибнуть ради этого другого ей глубоко отвратительны - ведь и нам с вами не нравится, когда вместо нас любят прекрасного вымышленного персонажа.

Девиз всякой истинной любви и всякого подлинного русского патриотизма сформулировал еще Чехов: «Лопай, что дают».

Аркадий Ипполитов

Фурункул

Belle йpoque как жажда смерти

Давно замечено, что XX век надо отсчитывать не с его календарного начала, а с 1914 года. Полтора десятилетия оказываются как бы подарены предыдущему веку, и этот подарок приобретает черты неожиданного отпуска, чудной идиллии, блаженного отдыха, что определило название нескольких десятилетий, предшествующих Первой мировой: belle epoque. В названии «прекрасная эпоха» сквозит нежность последующего времени к чему-то невозвратимому, и от этой нежности трудно удержаться. Впрочем, от убийства эрцгерцога и мобилизации начинать отсчет так же бесплодно: XX век родился не на фронтах и не в окопах. На войну уходили прямо из belle epoque, и постоянная угроза смерти останавливала время. Полно воспоминаний о том, что осознание наступления нового века пришло тогда, когда военных встретили их сестры и невесты, уже совершенно неузнаваемые: стриженые, в укороченных юбках, без привычных излишеств в туалетах и манерах. Перемена произошла в тылу, возвращение оказалось невозможным.

Неузнавание сыграло роль границы времен. Невозвратимо ушедшее прошлое превратилось в миф, прочно связалось с понятиями о счастье и мире, став наваждением для многих. Время, которое никто не описал так хорошо, как И. А. Бунин. «Когда в далекой столице шло истинно разливанное море веселия: в богатых ресторанах притворялись богатые гости, делая вид, что им очень нравится пить из кувшинов ханжу с апельсинами и платить за каждый такой кувшин семьдесят пять рублей; в подвальных кабаках, называемых кабаре, нюхали кокаин и порою, ради вящей популярности, чем попадя били друг друга по раскрашенным физиономиям молодые люди, притворявшиеся футуристами, то есть людьми будущего; в одной аудитории притворялся поэтом лакей, певший свои стихи о лифтах, графинях, автомобилях и ананасах; в одном театре лез куда-то вверх по картонным гранитам некто с совершенно голым черепом, настойчиво у кого-то требовавший отворить ему какие-то врата; в другом выезжал на сцену, верхом на старой белой лошади, гремевшей по полу копытами, и, прикладывая руку к бумажным латам, целых пятнадцать минут пел за две тысячи рублей великий мастер притворяться старинными русскими князьями, меж тем как пятьсот мужчин с зеркальными лысинами пристально глядели в бинокли на женский хор, громким пением провожавший этого князя в поход, и столько же нарядных дам в ложах ели шоколадные конфеты; в третьем старики и старухи, больные тучностью, кричали и топали друг на друга ногами, притворяясь давным-давно умершими замоскворецкими купцами и купчихами; в четвертом худые девицы и юноши, раздевшись донага и увенчав себя стеклянными виноградными гроздьями, яростно гонялись друг за другом, притворяясь какими-то сатирами и нимфами…» Время окрашено нашей ностальгией столь радужно, что бунинская ненависть в его описании проходит незамеченной.