Страница 7 из 37
О том, что Пушкин своего друга в эти замыслы посвятил, свидетельствует и еще один любопытный эпизод. Незадолго до отъезда на юг Пушкин подарил Чаадаеву перстень. Перстень этот, ныне утраченный, держал в руках, описал и попытался истолковать искусствовед Эрих Голлербах: «…на внутренней поверхности кольца Чаадаева выгравирована надпись: Sub rosa 1820. В буквальном переводе „sub rosa“ значит „под розой“, в переносном же смысле - „в тайне“. Известно, что у древних роза была любимым цветком, которым они на пирах украшали гостей и комнаты… Поэтому возможно и даже вероятно, что кольцо было подарено на память о какой-либо товарищеской пирушке или о ряде пирушек, происходивших в 1820 году». Это истолкование, конечно, ошибочно. В начале XIX века основное значение девиза Sub rosa связывалось с политической тайной. Подаренный Пушкиным перстень должен был напоминать не о попойках, а о происходивших в 1820 году конфиденциальных разговорах политического свойства. В первую очередь, видимо, касающихся цареубийства.
Чаадаев должен был отнестись к пушкинскому замыслу весьма скептически. Его возражения могли сводиться к следующему. Если, согласно слухам, Пушкин высечен по высочайшему повелению, то это вовсе не означает, что «по высочайшему повелению» пущены сами слухи. Никаких прямых доказательств участия государя в распространении сплетен нет. Следовательно, убийство его будет воспринято всеми не как поединок чести, а как обыкновенное злодейство (в этом смысле и нужно, наверное, понимать сбивчивые объяснения Пушкина в письме к Александру: я решился убить… но оскорбления не было). Далее: способно ли приблизить убийство Александра к свободе и падению «самовластья»? Русский император, при всех своих слабостях, все-таки лучше русского общества, в общем достойного всяческого презрения. (Некоторое представление о том, что тогда думал Чаадаев насчет этого общества, дают воспоминания Д. Свербеева: «Он обзывал Аракчеева злодеем, высших властей, военных и гражданских, - взяточниками, дворян - подлыми холопами, духовных - невеждами, все остальное - коснеющим и пресмыкающимся в рабстве»). Только от императора можно ожидать социальных и политических изменений, в том числе русской конституции. Покушение на него приведет не к политической свободе, а к крушению всех надежд и к торжеству самых мрачных сил.
Вот что примерно мог говорить Чаадаев разгоряченному Пушкину весной 1820 года.
Надо думать, Пушкин с готовностью и не без облегчения с Чаадаевым согласился (в письме дело, разумеется, представлено так, будто это «друг» согласился с Пушкиным). В глубине души он и сам, конечно, понимал малоисполнимость своих намерений. Властителей успешнее всего убивают не те, кто озабочен сохранением чести, а те, кто одержим жаждой власти.
Чем дело кончилось
В результате Пушкин переводит свое «тираноборчество» туда, где ему и надлежало быть: в план слова и в план символически насыщенных, но вполне безопасных жестов. В компании литераторов он читает свою эпиграмму на Стурдзу, едва не убитого немецкими патриотами (со стихами: «Ты стоишь лавров Герострата / И смерти немца Коцебу»). В театре демонстрирует портрет Лувеля (седельщика, убившего герцога Беррийского), украшенный надписью: «Урок царям»…
В письме императору Пушкин объясняет свое поведение желанием «пострадать» («я жаждал Сибири или крепости, как средства для восстановления чести»). Пушкин здесь лукавит. На самом деле ничего подобного он не жаждал. Его вызывающее поведение преследовало другие цели. Таким способом Пушкин стремился реабилитировать себя в глазах презираемого общественного мнения и восстановить честь, оказавшуюся в подозрении: «тайно высеченные» столь дерзко себя не ведут!… Известие о том, что он может и впрямь отправиться в сибирскую сслыку, застало Пушкина врасплох и повергло его в панику (чему сохранилось множество достоверных свидетельств). Пушкин настолько привык к вольной атмосфере 10-х годов, что не был готов к серьезному повороту событий. В глубине души он все-таки не верил в то, что Александр - тиран…
Вместо ожидавшихся Соловков или Сибири последовала командировка на юг; в смягчении участи Пушкина немалую роль сыграл Чаадаев… В 1821 году Пушкин пишет «Кинжал», в котором обосновывает (и иллюстрирует историческими примерами) право на тираноубийство в условиях, когда разрешение политических проблем правовым путем невозможно («где дремлет меч закона»). Но это был уже поздний отголосок прежних настроений. Новейшие события (волна либеральных европейских революций и их последующее жесткое подавление, при полном равнодушии или даже сочувствии «освобожденного» народа к действиям карателей) заставили Пушкина расстаться с политическими иллюзиями. В 1824 году он пишет свое третье послание к Чаадаеву, в котором прощается с былыми надеждами и мечтами - как с увлечениями незрелой юности.
Теперь Пушкин мечтает о другом: навсегда покинуть Россию. Это желание скрыто присутствует в подтексте третьего послания Чаадаеву (Оресту и Пиладу в награду за великую дружбу позволено покинуть негостеприимный брег) и вполне явно - в том самом письме государю, в котором рассказывалось о несостоявшемся цареубийстве. За границей Пушкин надеялся сразу же соединиться с Чаадаевым, разочаровавшимся во всем, бросившим службу на пике карьеры и поселившимся в Европе (как он думал - навсегда).
Но мечтам этим не суждено было осуществиться. И Пушкину, и Чаадаеву была уготована другая судьба. Обоим предстояло на своем опыте узнать, как выглядит режим, похожий на настоящую тиранию.
Диктатор трепетный и робкий
Воспоминания о гетмане П. П. Скоропадском
Печатается в сокращении по: А. Маляревский (А. Сумской). На переэкзаменовке. П. П. Скоропадский и его время. Издательство «Русское творчество», Берлин, 1921.
Журналист по профессии, я после октябрьского переворота сидел без работы и в январе 1918 года получил предложение от директора Петербургского отделения «Русского Слова» поехать на Дон в качестве корреспондента «Русского Слова», тогда еще выходившего в Москве.
Я отказался от этого предложения, мотивируя свой отказ тем, что я, как бывший военный корреспондент «Великой Войны», слишком хорошо знаю состав русского генералитета. И пока не вижу на Дону ни одного из тех генералов, кто бы был способен дело, уже обреченное на неудачу, возродить и обратить в действительное орудие спасения России. Вот если Скоропадский проявит себя, я поеду к нему, так как он вел себя весьма незаурядно в течение тех двух недель, что я провел с ним на фронте.
П. П. Скоропадский не заставил себя долго ждать. Через три месяца после этого разговора он вынырнул в Киеве, объявив себя гетманом Украины. Делать в Петербурге было положительно нечего, наступал голод; советское правительство творческой работы не проявляло. И я поехал на юг.
Попал я в Киев в день грандиозного взрыва артиллерийских складов на Печерске, происшедшего на моих глазах, когда я находился в центре города.
Вокруг меня лопались стекла и по улицам в панике бежали растерянные, обезумевшие обыватели Печерска. Это было, кажется, в начале дня. На следующий день после этого события я отправился к генералу Скоропадскому и был принят им очень радушно. Он пригласил меня остаться к обеду. За нарядным обеденным столом, кроме гетмана, его свиты и одного немца в военной форме, находился весь состав кабинета министров.
Прислушиваясь к разговорам министров за столом, я вынес очень грустное впечатление об их интеллектуальном уровне. Когда после обеда я, по приглашению Скоропадского, вошел в его кабинет, и он спросил меня, какое впечатление на меня произвели его министры, я, не задумываясь, ответил:
- Поразили отсутствием серого вещества головного мозга. За исключением, впрочем, одного черного в пенсне. Кто это?