Страница 30 из 34
Погромные бульбины подвиги в лучших традициях кинематографа святой вендетты мотивированы сожженным хутором и убитой женой: порешил Бортко безвинную старушку Аду Роговцеву во имя чистоты риз героя-русофила. За такое уже не грех и пол-Варшавы снесть. А ну-ка шашки подвысь. Помнят польские паны, помнят псы-атаманы конармейские наши клинки.
Младенцев, на пиках закидываемых казачкбми в горящие костелы, аккуратно купировали. Барахтающихся в Днепре жидов тоже. Общий достаток небедного полковника Бульбы - подавно (Андрий бахвалился паненке тремя положенными по наследству хуторами - стало быть, всего их было не менее шести).
С одним Бортко, безусловно, не совладал, да и совладать по сериальской своей сути не мог: с композиционным дисбалансом. В повести сюжет сыновней измены и расплаты аккуратно утоплен в большом эпосе о молодецких подвигах запорожских златоордынцев. Бортко злободневную и саднящую тему евро-предательства многократно углубляет, развертывая во флешбэках предысторию андриевых подглядок за растелешенной паненкой, потасовок с панычами у костела и телесных утех в осажденном городе. И это бы ничего, коль скоро артист И. Петренко есть сущее самодовольное бревно, и сцену сраженного любовью парубка гробит вчистую безразлично похотливым взглядом на самом чувственном монологе о пропащей казацкой душе. Без предыстории любовь как-то не вытанцовывается, один блуд. Однако педалирование мук перебежчика требует обильных купюр во всей ткани похода, на которые Бортко пойтить не может из почвенных побуждений. В итоге, когда в пылу рубки казаки начинают свои духоподъемные предсмертные монологи, когда Тарас трижды посередь битвы обращается к соратникам, не гнутся ль они еще и есть ли порох в пороховницах, когда - точно по тексту! - зараз скидывает с себя восьмерых шельмецов, дело начинает сворачивать на постановку в Большом театре оперы «Илья Муромец и Идолище поганое». Вообще, любая драма из жизни флибустьеров, цыган, гайдуков и мексиканских герильерос не терпит реалистической скрупулезности, т. к. все равно в конце концов съедет на мюзикл; однако аккуратно дозировать эпическую условность и дотошный реализм - задача для режиссера помасштабнее Бортко. Постановщику, способному в лицах разыгрывать письмо запорожцев турецкому султану, место в колхозной самодеятельности.
Выходит не историческая хроника, а сущее неуважай-корыто с двухчасовым патриотическим гвалтом. А режиссер, чтоб не пресекать род Тараса, искусно брюхатит андриевым семенем прекрасную полячку, которая в конце отходит родами, но на новорожденного хлопца не подымается клинок у дедушки-воеводы Потоцкого. Вместо того чтоб заняться со старым Тарасом тетешканьем общего внука, лях-собака по гоголевскому завету сжигает свата на костре, и дальнейшая судьба маленького бульбенка (он же паныч Потоцкий) уходит в абсолютно кромешный туман - как и смысл этого эпохального проекта.
Ибо коренная беда дружбы народов состоит в том, что семья Тараса volens nolens символизирует историческую трещину, пролегшую по карте расселения и ментальности украинской нации. Меньшая, наиболее пригожая и европеизированная часть от веку тяготела к полятчине: во Львиве на каждом шагу видны контуры католической архитектуры, замковых построек, рыцарской, отнюдь не богатырской сбруи и надменного бального политеса. Часть крупная, драчливая, босяцкая и к учебе негодная, твердо стоит на принципе единства русских земель. Сегодняшняя политическая история Украины кажет, что стабилизирующие тяжеловесы типа батьки Тараса в ней повывелись вовсе - попытки же занять это место коллективным гостем с Востока успеха не имеют и иметь не будут: москаль, как говорилось в известном фильме, мене не брат. Вопреки заветам забубенного Тараса, в Украине гораздо меньше, чем в России, пьют, гораздо меньше буянят, гораздо деликатнее обращаются с женщинами и пешеходами и гораздо чувствительнее к писаным законам. Вот и выходит, что в современной табели о нравах Тарас Бульба со своими гулевыми вытребеньками и потворством инстинктам - сугубо русский, а никак не украинский характер, и потому его финансируемые российским телевидением речи о нерушимости славянского братства там, за Днепром, услышаны не будут. Хоть тресни, а хоть тридцать раз напиши «казак» через «о».
Мариэтта Чудакова
Гоголь в ХX веке
Из наблюдений и предположений
I. 1890-е-1900-е
В конце ХIХ века, меньше чем через полвека после кончины Гоголя, оживился интерес участников текущего литературного процесса к самому загадочному русскому писателю, во второй половине того века вытесненному великими романистами.
Одновременно Гоголь оказывается в центре философских и, приблизительно говоря, философско-политических размышлений современников. Последний эпитет, признаемся, - не самый удачный. Но как иначе назвать попытки философски мыслящих людей - от Мережковского и Розанова до Бердяева (уже в 1918 году), - во-первых, вычитать у Гоголя важнейшие свойства пришедшего в эти годы в движение народа, а во-вторых - оценить ретроспективно роль Гоголя в формировании некоего господствующего национального умонастроения?
«Гоголь толкнул Русь, - уверял Розанов. - Но - куда?…Движение, от него пошедшее, «…» не приобрело правильности и развития, а пошло именно слепо, стихийно, как слепа и стихийна вообще область красоты. «…». И дальше - особенно важное: «Гоголь страшным могуществом отрицательного изображения отбил память прошлого, сделал почти невозможным вкус к прошлому, - тот вкус, которым был, например, так богат Пушкин. Он сделал почти позорным этот вкус к былому, к изжитому» (см.: Розанов В. Гений формы: К 100-летию со дня рождения Гоголя).
Это, конечно, не столько сам Гоголь, сколько его интерпретаторы. Гоголевский гротеск был истолкован и закреплен в школьном преподавании во второй половине ХIХ века вне художественной его сути, как чистое обличение. А сам Гоголь из писателя, над страницами первой книжки которого хохотали, не в силах сдержаться, наборщики, превращен был в зачинателя пресловутого критического реализма.
Далее - лишь несколько примеров воздействия Гоголя на русскую литературу ХХ века.
II. Ремизов
Много позже, уже ретроспективно, оценит место Гоголя в его веке Алексей Ремизов: «Чары гоголевского слова необычайны, с непростым знанием пришел он в мир. Еще при жизни образовался «оркестр Гоголя»: имитаторы, копиисты и ученики. Образовался гоголевский трафарет и по окостенелой указке писались повести и рассказы - имена авторов не уцелели. Гоголь дал пример разговорного жаргона: почтмейстерское «этакой» (Повесть о капитане Копейкине). Этот жаргон - подделка под рассказчика не «своего слова» - получил большое распространение не только у литературной шпаны, а и среди учеников. На мещанском жаргоне сорвался Достоевский («Честный вор»), на мужицком Писемский в прославившей его «Плотницкой артели» и в рассказах «Питерщик» и «Леший» с «теперича» и «энтим».
Трафарет всегда бесплоден, а жаргонист всегда фальшив. Природный лад живой речи неизменен, а народная речь непостоянна, и словарь народных слов меняется в зависимости от слуха и памяти, память же выбирает вовсе не характерное, а доступное для подражания».
За бытописью шестидесятников - семидесятников во второй половине ХIХ века и еще более густой - их последователей на рубеже веков (прозы издательства «Знание», журнала Горького «Летопись» и т. п.), у которых тематика («темные стороны» жизни) решительно преобладала над вниманием к слову и интонации, - исчезла гоголевская яркость, красочность, ярмарочность. Равно исчезли и веселый комизм, и мрачная фантастика. Только воспоминание осталось от свойства Гоголя, которое пытался описать, едва ли не пожимая плечами от невозможности сказать что-то членораздельное о тайне «Мертвых душ», В. Розанов: «…cтраницы как страницы. Только как-то словечки поставлены особенно. Как они поставлены - секрет этого знал один Гоголь». Независимо от того, прав ли Ремизов в оценке повести Достоевского «Честный вор», он прав в том, что разные литераторы легко взяли у Гоголя самое поверхностное свойство - сказ как таковой вместо причесанного, литературно-отработанного повествования с привычными началами…