Страница 10 из 47
Так постепенно война докатилась и сюда. Здесь, в Омске, воцарился Колчак с отбросами старой царской, разлагающейся армии. Офицерство без просыпа пило и безобразничало. Это было поистине жуткое зрелище. Мне еще не было 18 лет, как меня забрали в армию, которую я ненавидел всей душой. Что может быть тупее и ограниченнее военного человека. В нем убивают свободное мышление и чувство, и всякую волю. Будь покорным животным - это идеал для военного. Тебе приказывают бежать - бежишь, стоять - стоишь, убивать - убиваешь. Какое великое достижение человечества. Меня всегда поражали военные, которые избирали это занятие своей профессией. Я вспоминаю, как прежде самые тупые гимназисты уходили из пятого класса по неспособности учиться дальше и через самый короткий срок ходили по городу, бряцая шпорами и сверкая новой офицерской формой.
И вот я попал в этот ужасный водоворот. Причем, на призывном пункте, если узнавали, что ты окончил среднее учебное заведение, тебя направляли в специальную часть где, как я узнал, через два месяца все должны были быть выпущены в чине поручика. Только этого не хватало. Я должен был бы через два месяца кем-то командовать. Нет, надо бежать. Я не буду описывать все подробности, но я сам был свидетелем, как ни за что унтер-офицеры били солдат по физиономиям шомполами и сажали на гауптвахту. Это ужасная сторона прежней военщины. И мне скоро представился случай бежать из этой части. Нужен был писарь в казачий полк, а это низший чин, и я с радостью пошел туда. Там в мою обязанность входило составление полной описи всех лошадей полка. Кличка лошади, цвет и особенные приметы, как-то: грива с отметом направо или налево, звезда во лбу, уши вилкой или пнем, есть ли тавро, одним словом, я перезнакомился с лошадьми. Но тут я пробыл недолго, так как писарь понадобился в штабе, куда меня перевели.
В штабе я попал к отвратительному человеку, ротмистру Конабееву, у которого жена его работала машинисткой. И он, и она не бывали трезвыми, с утра приходили на службу пьяные и с синяками на физиономиях. Он сразу учуял, что я образованнее его и не военный, а по душе штатский человек - значит, большевик, приставленный к нему. И через неделю за мной пришли от коменданта города и арестовали как злейшего врага. Как потом я узнал, это было сделано по его доносу. Он писал, что я большевик, и он требует расстрела. Меня переправили в городскую тюрьму, и я попал в камеру, где сидел в свое время Достоевский, на стене этой камеры была выцарапана его фамилия. Это было большое испытание в жизни. Небольшая камера, в которую меня втолкнули, темная, с крошечным узеньким окошечком под потолком, в которое не проникал дневной свет. На стене горела коптилка, чуть-чуть освещая камеру. У одной стены стояли нары дощатые в два этажа.
На каждом этаже лежало впритык друг к другу по десять человек. Ни стола, ни стула в камере не было, да и негде было бы их поставить. Все лежали или сидели на своих местах абсолютно голые. Старшим в камере был татарин, у которого и голова, и лицо были покрыты шрамами. У него был большой опыт, поэтому он и был выбран старшим. Он по тюрьмам провел большую часть своей жизни и, как говорили, вырезал не одну семью. Ему все безоговорочно подчинялись. Как позже я узнал, камера была для уголовников, все были воры и убийцы. Не успела за мной запереться дверь, как все соскочили со своих мест и сели полукругом, а в центре татарин. И он начал вести допрос. «Кого ты убил? - обратился он ко мне, - тут нечего скрывать, все свои». И когда я сказал, что никого не убивал, он резко отрезал: «Врешь». И он же для того, чтобы принять в свою семью, назначал наказание новичку. После чего он указывал тебе место. «Ну, раздевайся». - «Зачем?», - спросил я. «Сам поймешь, зачем». И действительно, мне стало ясно, когда я сел на указанное место. Мои брюки через минуту покрылись полчищами вшей, толстыми, громадными. Их здесь столько, что их не убивали - это бессмысленно, а только с голого тела стряхивали рукой. А свою одежду, свернув, надо было положить под голову, так как кроме голых досок ничего не было.
Так началась новая жизнь: ожидания, тоска, волнения. Почти каждое утро приходили в тюрьму от коменданта сербские солдаты, которые охраняли тюрьму, и если было нужно, они же и расстреливали. И это все знал татарин, каким-то особым даром ясновидения. Он всегда всех будил и говорил: столько-то пришло сербов, сегодня из нашей камеры никого не возьмут, или сегодня возьмут у нас двоих, одного расстреляют, одного отпустят. И в один из дней он поднял страшную панику. Говорил взволнованно: «Пришло много сербов, возьмут из тюрьмы до сорока человек, из нашей камеры троих-двоих на расстрел, одного отпустят». И все, как сумасшедшие, ловили по стенам мух и смотрели - самец или самка, если самка - расстреляют. И из этих троих попал и я. Нас построили в две шеренги, какую шеренгу поведут на расстрел, было неизвестно.
Это мучительное состояние продолжалось около часа. Через час вызывают меня и спрашивают: «Такой-то?» - «Такой-то». - «Забирай свои вещи и уходи, есть приказ тебя освободить, благодари человека, который за тебя похлопотал». И я, как во сне, вышел за ворота и ослеп от дневного света, которого давно не видел. Стою, не могу открыть глаза, больно и катятся слезы. Так прошло с полчаса, пока глаза освоились со светом. Кто же оказался моим благодетелем? Скоро я наталкиваюсь на одного казака-офицера в чине капитана, который был на поэзоконцерте, где я выступал, и поэтому знает меня. Он остановил меня и сказал, что все знает и что вытащить меня, приговоренного к расстрелу, было очень трудно, и чтобы я не оставался в городе ни одной минуты и тотчас шел бы на вокзал, и уехал куда угодно, чтобы тут меня никто не видел.
Так я и сделал, повернул и пошел на вокзал с пустыми руками и пустым карманом. Но мир не без добрых людей и не без доброго водительства. На вокзале меня останавливает человек в чине штабного полковника и говорит: «Я вас знаю. Вы такой-то. Куда вы идете?» Я увидел добрые, ласковые глаза и рассказал ему все со мной случившееся. Он предложил мне место и работу у себя в передвижной типографии. И так я попадаю в вагон на колесах и почти два года путешествую по железной дороге. Делаю клише, режу из линолеума заставки, виньетки и рисунки. Сюда же на работу к себе редактор берет поэта Бориса Четверикова и писателя Всеволода Иванова, который работал наборщиком. С редактором, начальником нашей типографии, я снова встретился в Москве лет через восемнадцать. Он меня нашел и пригласил к себе в гости. Он работал корректором издательства «Гермес». Сам писал повести и рассказы для детей и был членом Союза писателей. Впоследствии выпустил целый ряд книг под именем Василия Яна. Я делал ему иллюстрации к книге, которая так, кажется, и не вышла, портреты Чингиз-хана и Батыя.
Агентом по добыванию бумаги для передвижной типографии был у него молодой человек, очень ограниченный и недалекий, он ходил в женихах дочери Яна. Это был типичный белогвардейский офицер. Когда близко подошел фронт, он, не задумываясь, пока меня не было, забрался в мое купе, переоделся в штатское, побросал оружие, патроны, погоны и форму прямо на пол, забрал мою штатскую зимнюю шубу, хорошую, новую шубу, и бежал из вагона в поле.
Когда я вернулся и обнаружил этот погром, то один из рабочих мне показал в окно на удаляющуюся вдалеке фигуру и сказал: «Это ваша шуба бежит». Так в тридцатичетырехградусный мороз я остался без шубы. Был в вагоне ужасный, рваный тулупчик, который надевал на себя тот, кто топил печку, весь грязный, испачканный копотью и каменным углем. Его я должен был взять. Почистил снегом, почти всю ночь проштопал и, разложив на полу, на спине, на груди и на рукавах яркими масляными красками нарисовал красивый орнамент, похожий на вышивку. Получилось красиво и оригинально. В нем я и проходил всю зиму, удивляя прохожих.
Меня везде принимали как знатного гостя и предлагали работу. Так начал я работать в Омском оперном театре постановщиком и исполнителем-декоратором, причем это последнее занятие - исполнителем - было очень трудным, так как у меня не было опыта и знаний, и владения клеевыми красками, которые при высыхании в десять раз теряют свою интенсивность и яркость. Это все я познавал на практике. Первый задник, написанный мною во всю силу, а задник был сложный, с внутренним видом Кремля, наутро, когда я пришел в мастерскую, лежал, как громадная простыня, почти белый, совсем бесцветный. Пришлось его писать второй раз, проверяя на сушку каждый цвет. Итак, с большими усилиями, но первая моя постановка прошла благополучно, это была опера «Борис Годунов». Наркомпрос заказывал мне портреты. Работы было много, но мечтал я только о скорейшем возвращении в Москву.