Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 48

Так все красиво, что заставляет засомневаться. Документальные свидетельства тоже очень мало что проясняют. Мы знаем, что первый раз Ахматова побывала в Париже в мае-июне 1910 г. вместе с Гумилевым, за которого она вышла замуж 25 апреля того же года, так что это было что-то вроде свадебного путешествия. Несмотря на медовый месяц, юная жена, неизвестно где и неизвестно как, познакомилась с Модильяни, который настолько был ею пленен, что «… он всю зиму писал мне…» (письма не сохранились, о них мы знаем только из ахматовских воспоминаний. Судя по тому что вообще писем Модильяни дошло до нас не много, он был не большим любителем эпистолярного жанра, так что молодая русская очень уж его поразила, если он писал ей «всю зиму». О письмах Ахматовой к Модильяни не упоминает даже она сама, так что писал он, судя по всему, не ожидая никакого ответа). Второй раз она приезжает в Париж в июне 1911 г., заметив в Модильяни «… большую перемену. Он как-то потемнел и осунулся». Но, несмотря на то что он не похорошел, именно тогда и начинается «роман», так как с этим временем и совпадает большинство событий, упоминаемых в ее рассказе. Она была в Париже одна и свободна: даты, раскиданные в тексте, все относятся только к этому времени: «Жил он тогда (в 1911 году) в Impasse Falguiere»; «Скульптуру свою он называл la chose - она была выставлена, кажется у Independants в 1911 году. Он попросил меня пойти посмотреть на нее, но не подошел ко мне на выставке, потому что я была не одна, а с друзьями. Во время моих больших пропаж исчезла и подаренная им мне фотография этой вещи».

Никто никогда при жизни Модильяни о его встрече с Ахматовой не упоминал. В 1936 г. в книге Булье смутно говорится о русской красавице, «дворянке по слухам» (а кто ж из русских в Париже не красавица и не дворянка?), с которой он был когда-то, неизвестно когда, знаком. В тех же 1930-х в окружении поэтессы появляются и первые, очень смутные, упоминания о рисунке работы Модильяни (Николай Пунин, которому по роду занятий должен был бы быть интересен рисунок Модильяни, не обронил о нем ни слова). Считается, что именно с конца тридцатых он и висит постоянно в ее комнате, после того, как «кто-то (во время заседания) передал мне номер французского художественного журнала. Я открыла - фотография Модильяни… Крестик… Большая статья типа некролога; из нее я узнала, что он - великий художник XX века (помнится, там его сравнивали с Боттичелли), что о нем уже есть монографии по-английски и по-итальянски». В книге же Аманды Хейт, написанной под чутким руководством самой Анны Андреевны, по поводу встречи с Исаией Берлиным в 1946 г. сказано следующее: «Комната Ахматовой была почти пустой. В ней стоял комод, еле вмещавший рукописи, а на стене висел рисунок Модильяни. Когда Берлин поведал ей о нынешней славе Модильяни, Ахматова была удивлена - она не знала об этом». Поэты, все же, очень не точны, до противоречивости.

До 1964 г. о рисунке ничего не говорит и Харджиев, и, судя по тому что записка Ахматовой к нему от 2 мая 1964 г. содержит просьбу взглянуть на рисунок, который специально везет ему Александр Павлович Нилин, он его до того никогда и не видел. В своих воспоминаниях Ахматова говорит, что всего рисунков было шестнадцать, остальные же «… погибли в царскосельском доме в первые годы Революции». Иосиф Бродский и Лев Озеров оба сообщают, что в частных беседах она высказывалась определенней: из рисунков Модильяни понаделали козьих ножек красноармейцы. Вообще-то, для козьих ножек бумага, употребляемая Модильяни для рисования, толстовата, и оба слушателя воспринимают рассказ как апокриф.

Впрочем, скудость фактов никак не мешала красоте становящегося все более и более популярным мифа о романе двух прекрасных юных существ начала века, художника и поэтессы. В 1970-1980-е гг. в Советском Союзе многие зачитывались поэтичным описанием Парижа и Серебряного века, набросанным в ахматовском «Амедео Модильяни». Это эссе восстанавливало, как тогда казалось, связь убогой советской современности с русской культурой начала века, свободной, европейской, богатой, изощренной, а заодно, через поэтический рассказ о любви итальянского гения и русской поэтессы, такой нежный, такой красивый, выводило петербургский декаданс десятых годов, воплощением которого стали акмеизм и гордый профиль Анны Ахматовой, за рамки чисто русского явления, лишало его несколько нафталинного душка запоздавшего местного fine de siecle и придавало ему размах европейской грандиозности, связывало с искусством «настоящего» Двадцатого Века, одним из героев которого был Амедео Модильяни. Роман короткий, но значительный, и, как сказал Вольтер о Боге, если бы даже его и не существовало, его бы надо было выдумать.

Все оплакивали уничтоженные революцией рисунки Модильяни. В этом была даже какая-то символика: потеря непосредственной связи с авангардом, с «парижской школой», с Европой, с культурой вообще. Но вот, на выставке произведений Модильяни из коллекции его близкого друга Поля Александра, состоявшейся в Венеции в 1993 г., демонстрируется целая серия ранних, малоизвестных его рисунков, и А. Докукина-Бобель пишет в «Русской мысли», что среди них целых восемь, несомненно изображающих Анну Ахматову. Блеклый образ небесной любви двух юных гениев, обрисованный в эссе семидесятилетней поэтессы, вдруг оказался выхваченным из сумерек подвала памяти ярким светом. Расплывчатая фраза «Уцелел тот, в котором меньше, чем в остальных, предчувствуются его будущие ню…» обрела убедительную осязаемость: вот они, эти ню, с непреложностью того, что Модильяни рисовал Ахматову обнаженной, того, что те, упоминаемые Ахматовой шестнадцать, существовали, и что их, судя по тому, что Полю Александру эти восемь достались прямо от Модильяни, могло существовать и больше, много больше. Было, точно было! Радости поклонников поэтессы нет границ: и вот уже появляются книги, доказывающие, что чуть ли не все ранние любовные стихи Анны Андреевны посвящены Амедео, что Модильяни чуть ли не всю жизнь рисовал Анну. С ней связываются уже не только его рисунки, но скульптура и живопись. Доказывается, что Анна была романом жизни и постоянной музой Модильяни, а Амедео -романом жизни и постоянным вдохновителем Ахматовой, так что парижская школа многим обязана одесситке Ане Горенко, а русская поэзия - еврею из Ливорно.

Утверждения о романе жизни нельзя ни доказать, ни опровергнуть. Похожи они, правда, на издержки культа, но пусть это все остается на совести авторов, сочно упражняющихся в романтичных подробностях, подобно М. Д. Вольпину в записи Дувакина:

«В… она мне рассказывала о Модильяни о своем: то, что она потом записала, как она ему бросила цветы в окно и как он не верил, что она была у него дома - так красиво они легли на полу. Очень мне этот ее рассказ не понравился и казался вообще…





Д. Манерным, да?

В. Манерным. А я подсмеивался и говорил: А, Анна Андреевна, бросьте врать! Аннушка, ну было у вас с Модильяни, а? Грех-то был? Я все так ей (усмехается).

Д. Ну, она не…

В. Вот это ей безумно нравилось. Вы понимаете, стареющей даме… Тут надо иногда быть решительным, желая понравиться, серьезно«.

Особой нужды в спекуляциях нет. Понравиться уже некому. Но того, что мы видим - рисунок одного из самых известных художников прошлого столетия, вдохновленный самой красивой русской поэтессой - вполне достаточно. Он красноречив сам по себе, а не как доказательство по делу Ахматова - Модильяни. Был ли он сделан непосредственно с обнаженной Ахматовой, как хочется думать многим, или, как утверждает сама Анна Андреевна: «Рисовал он меня не с натуры, а у себя дома…», то есть по памяти, не имеет большого значения. Серов рисовал голую Иду Рубинштейн, а Роден - голого Нижинского, и что дальше? Но зато вновь найденные рисунки снова восстанавливают связь петербургского Серебряного века с европейским искусством двадцатого столетия, и явление образа юной Анны Ахматовой, воскрешенного рисунком Модильяни, в Фонтанном доме теперь, спустя полвека после написания ее эссе, и почти через столетие после их встречи, оказывается столь же убедительно мифологичным, сколь убедительна и мифология самой Ахматовой, собравшей на карнавал в том же Фонтанном доме в «Поэме без героя» весь Петербург тринадцатого года.