Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 48

Ей стало казаться, что когда ее правильные друзья начинают говорить о Москве, в них как бы сразу заканчивается, обрывается все остроумие, великодушие и доброта.

Надя понимала, чем Европа лучше Москвы. Она не принадлежала к тому типу русских людей, которые фыркают на выходе из галереи Уффици: «Ну и что тут такого? Ну и где тут Эрмитаж?» Она знала, что спагетти с соусом «барилла» не могут стоить 15 евро. Что в Москве рестораны никогда не угощают лимончелло и официанты никогда не скажут тебе: «Да ладно, в другой раз принесете эти 30 рублей».

Надя очень любила Европу, можно сказать, была предана ей. Она специально выбрала себе такую работу, чтобы часто ездить туда - Надя занималась пополнением западноевропейской секции очень крупной московской антикварной лавки. К тому же Надя часто навещала свою сестру, которая жила с непутевым мужем и ребенком в Козенце - красивом, грязном, живом и безнадежном городке на самом юге Италии, знаменитом главным образом тем, что здесь почему-то решила умереть испанская королева.

В сущности, у Нади были все шансы повторить судьбу своей сестры. Надина красота имела какое-то чрезвычайно приветливое, уютное, что ли, свойство. Видя ее, самые робкие мужчины делались храбрецами. Так что если она заходила одна в кафе или садилась на скамейку в парке, к ней непременно быстро пристраивался какой-нибудь мямля. Данный мужской типаж безошибочно распознавал ее великий дар - умение слушать и сопереживать.

И Надя слушала эту историю. Историю лысеющего холостяка, который не ту профессию выбрал, не в ту дверь заглянул, не от того получил рекомендательное письмо, и теперь живет с родителями, получает 700 евро и клянет Берлускони, который уничтожил социальную справедливость.

Надя не избегала этих исповедей, она даже заставляла себя думать, что нисколько не устает от них. Она, разумеется, знала и другую Европу - сытую, довольную, веселую и даже мужественную. Но отчего-то она забывала о ней, когда возвращалась в Москву. Странно, но по приезде в душный, пасмурный, задыхающийся в пробках город, она чувствовала эйфорию, как будто вырвалась на простор. Она видела перед собой город, над которым не висит предопределение, где еще ничего не прожито, город, где каждый день возможно начинать новую жизнь. По-настоящему вольный город.

В тот день Наде казалось, что сейчас думать или говорить плохо о Москве невозможно. Город был так красив в этой теплой позолоте осеннего света. Только что вернувшаяся из европейских странствий, исполненная внезапной любви и благодарности к Москве, Надя шагала сквозь этот свет на встречу с друзьями в «Солянку». Первое, что она услышала, едва переступив порог любимого клуба и еще не успев со всеми расцеловаться: «Совершенно не понятно, как после всего этого московским говном питаться». Надя вздрогнула и замерла, хотя она, конечно, не первый раз в жизни слышала что-то подобное.

- Митя только что из Вьетнама. Много впечатлений, - шепнула Наде подруга.

- И вот ведь, что за земля такая, если через нее ни китайцы не прорастают, ни вьетнамцы. На весь город не больше пяти аутентичных кафе восточной кухни, - продолжал как бы в потолок говорить Митя, развалившись на диване.

- Митя, а почему ты не остался там, где китайские кафе произрастают десятками тысяч? - Надя залпом выпила бокал вина. - Ну правда? Ты же ведь мог спокойно делать там свои заказы. Их было бы, может быть, меньше. Но во всяком случае, ты не питался бы московским говном. Ризотто, пожалуйста, - крикнула официанту Надя.

Митя повернул голову в сторону Нади.

- О-о-о. Похоже, калабрийцы совсем измучили тебя жалобами на жизнь.

Весь день Надя ничего не ела, и она сразу же почувствовала, как вино сильно дало в голову.

- Мне думается, у калабрийцев куда больше оснований жаловаться, чем у тебя. У них нет возможности сравнивать свою еду не только с вьетнамской, но даже с миланской.

- Им нет нужды сравнивать свою еду с миланской, потому что их собственная еда почти ничем не хуже.

- Ты, сидя в Москве, это знаешь. Калабрийцы - нет. Тебе не нравится московская еда после вьетнамской. Но гораздо хуже, когда жизнь - говно при хорошей еде.



- А в какой-нибудь верхневолжской или южносибирской Калабрии жизнь, конечно же, мед.

- Не мед. Но ты можешь, по крайней мере, уехать в Москву, если тебе плохо живется в Южной Сибири.

- А калабриец может отправиться в Милан или Нью-Йорк.

- Нет, не может. Его не ждут в Милане. Там для него нет мест. И Нью-Йорк… Когда ты последний раз был в Нью-Йорке? Это уже больше не всемирный приют. Сегодня калабриец отправится скорее в Москву искать счастья, чем в Милан или Нью-Йорк.

- Боже, бедная Надя. До чего ты договорилась. Москва ждет не дождется твоего калабрийца.

- Его никто не ждет. Но для него здесь найдется пространство. Как нашлось для тебя, Митя, и для меня. Стать москвичом, значит стать частью мира. Мы тут в «Солянке» можем сравнивать Вьетнам и Калабрию. Ты же любишь Нью-Йорк? Почему же ты не признаешь, что в Москве сейчас больше свободы и возможностей, чем в самом Нью-Йорке?

Все смотрели на Надю, включая официантку, прижавшую к бедру поднос с остывшим ризотто.

Россия, вперед!

Олег лежал на диване и, как положено человеку, переживающему тяжелое похмелье, пытался в деталях восстановить картину вчерашнего вечера. Ну и ночи. За вечером еще ведь случилась ночь. Олег напивался редко, и когда это происходило, он презирал себя.

На этот раз у Олега были некоторые основания не только презирать себя, но и, возможно, даже удавиться от стыда. Ведь в эту ночь он совершил то, чего никогда прежде не делал, чего он, прямо скажем, всю жизнь избегал: обнимался с незнакомыми людьми, плясал на крыше автомобиля, искупался в фонтане, совершил короткое любовное упражнение с первой встречной, а также самое важное и немыслимое для него в этом списке - кричал: «Оле-оле-оле-оле, Росс-ия-впе-ред!». Прежде Олег использовал эту речевку исключительно в ироническом контексте, когда пересказывал сцены с участием чуждого ему человеческого класса.

Однако удивительным образом стыд теперь совсем не душил Олега. Стыд совершенно отступал перед изумлением. Олег вспоминал не только вчерашний вечер, он расследовал свою жизнь. И чем дальше, тем смешнее ему становилось. Будто он не свою жизнь вспоминает, а читает пародию на русский роман воспитания. Олег хихикал, хотя его и слегка тошнило.

Событием, заставившим Олега кричать невозможные слова и совершать немыслимые действия, была победа сборной России по футболу над Голландией в четвертьфинале чемпионата Европы.

Не то было смешно, что Олег не верил, что такое может когда-нибудь случиться. А то, сколько сил он потратил, чтобы внушить это неверие окружающим.

Убежденность, вмещавшаяся у большинства в одну фразу - «А, наши все равно никогда ничего в футбол не выиграют» - долгое время была призванием и в некотором смысле искусством Олега. Он много лет служил спортивным критиком. И не без основания считал себя первым спортивным критиком. Хотя бы в том смысле, что его заметки о футбольных матчах меньше всего были отчетами о том, кто, когда и какой ногой забил гол. Олег называл свои статьи «рецензиями», в которых обнаруживалось демонстративное равнодушие к результату матча. Он мог запросто обругать победившую команду и возвысить до небес проигравшую.

Его коронным приемом было - не лишенное литературной ловкости высмеивание и унижение российского футбола, вызывавшее приступы ярости тысяч и громкие аплодисменты нескольких десятков его персональных почитателей. Олег подробно разработал теорию о товарном бытовании современного футбола и утверждал, что болеть за российские команды - это так же противоестественно, как ездить на «Жигулях», имея возможность купить «Мерседес». Он называл постыдной провинциальной слабостью желание болеть за парней из своего двора в эпоху, когда футболом правят транснациональные корпорации, вроде «Реала», «Манчестер Юнайтед» и «Милана».