Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 48

Дальше идет целый рассказ о том, как рабочие тащили эту несчастную свинью, сначала за голову, потом за ноги, Тем временем прибежали еще две свиньи, и рабочие едва смогли от них отбиться…

Газета Микояновского комбината была далеко не одинока. Те же темы, те же образы мы можем найти и в других изданиях. Например, журнал «Культура и быт» опубликовал примерно тогда же такую заметку:

«В свое время заводские организации построили свинарник. Но свинарник - заброшен, свиньи дохнут чудовищными темпами. Из 212 свиней, прошедших через свинарник, только 76 штук вынесли царящий в нем режим. 78 свиней сняли с откорма, 44 свиньи заболели, 3 пали „по неизвестным причинам“».

Здесь тоже свиньи персонифицированы, ведь с ними обращаются как с людьми, и чувства у них такие же. Люди, описывая жизнь животных, зачастую переносили на них свои собственные ощущения и даже свой протест, который они не могли не только выразить, но даже и сформулировать.

В августе 1945 года Джордж Оруэлл опубликовал роман «Звероферма» (Animal Farm), где, повествуя об очеловеченных животных, пытался рассказать историю вырождения революционного режима. Политическая сказка Оруэлла воспринималась как аллегория, но поразительным образом персонажи английского писателя оказываются литературным продолжением реальных героев советской жизни 1930-х годов, ее удивительной и зловещей стихии.

Роман Оруэлла заканчивался сценой всеобщего примирения, в которой похожие на свиней капиталисты договариваются о сотрудничестве с очеловечившимися свиньями, составляющими бюрократическую элиту Зверофермы. Этому пророчеству предстояло сбыться гораздо позднее.

Искусствовед в революции

Воспоминания Владимира Вейдле

Когда в Париже готовилась к печати книга «Эмбриология поэзии» - сборник статей выдающегося литературного критика, эмигранта первой волны Владимира Васильевича Вейдле - предисловие к ней написал эмигрант третьей волны Ефим Григорьевич Эткинд. Перед отправкой в печать он прочитал свое напутствие старому и уже хворому коллеге по телефону. Эткинд произносил ласкающие слух слова о том, что Вейдле прожил удивительно счастливую жизнь, побывал во всех тех странах, о которых думал и писал, прочел тысячи книг, не сидел в тюрьме, не подвергался обыскам и арестам, не ходил под пули против фашистов. А советским коллегам Владимира Васильевича, его сверстникам, досталась худшая доля: они и воевали, и сидели, и ни о каких странах, которые всю жизнь изучали, и подумать не могли, и трудов западных искусствоведов часто не могли прочесть даже в спецхранах.

А потом Ефим Григорьевич сказал, что не знает, кто же все-таки прожил более счастливую жизнь - Вейдле или его запертые за железным занавесом соотечественники. Дело в том, что у них у всех были ученики - благодарные слушатели и последователи, была ни с чем не сравнимая научная среда, полная споров и страстей. Они оставили память о себе в молодом поколении.

И тут Вейдле не выдержал: он заплакал. Прожив долгую и счастливую жизнь, он не познал одного счастья - иметь учеников. Эткинд попал в самое больное место.



И эти слова об учениках в предисловие к книге не вошли.

Публикуемая беседа была записана в 1965 году в Париже историком Алексеем Малышевым для проекта «Устная история». Небольшой фрагмент беседы прозвучал тогда же на волнах Радио Свобода.

Владимир Васильевич рассказывает и о революции, и о 1920-х годах, и в конце - о своих поздних занятиях. Все желающие могут прочесть большие воспоминания Вейдле во втором номере альманаха «Диаспора» (публикация Ильи Доронченкова).

- Я родился в Петербурге в 1895 году, так что, когда началась революция, мне было 22 года. За несколько месяцев до того я женился, а в самый момент революции был болен. Я заболел еще на Рождество очень тяжелой болезнью, стрептококковым заражением крови, и когда началась Февральская революция, я еще лежал в постели. Но уже поправлялся. И помню, выглядывая из окна, видел, как по Каменноостровскому, где мы жили, проезжало много автомобилей с солдатами, которые висели на подножке или лежали на крыше автомобиля с винтовками. Это была единственная картина революции, которую я помню. Но меня тогда уже удивляли разговоры, очень скоро ставшие готовой формулой, что это бескровная революция. Все-таки кровь кое-какая пролилась. Главным образом это была кровь городовых, полицейских, которых, как известно, Протопопов посадил на крыши домов. Их потом с крыши снимали выстрелами, и мне рассказывал мой близкий знакомый, что он видел, как на льду Невы лежали сложенные, как дрова, трупы этих городовых. Городовые, по-моему, люди, так что совсем бескровной революцию назвать нельзя. И потом, бывали всем тогда известные случаи, как с офицеров срывали погоны на улицах, оскорбляли их, иногда и убивали.

- Наверное, семья влияла на ваше восприятие революции?

- Моя семья была средне-зажиточной. У моего отца было два дома в Петербурге. Когда-то у него было коммерческое предприятие, но оно закрылось еще до моего рождения. У нас была дача в Финляндии. Политикой в нашей семье никто особенно не интересовался. Отец читал «Новое время», но я, с тех пор как стал студентом, читал «Речь», не потому, что больше сочувствовал политическому направлению «Речи», а потому, что в «Речи» литературный отдел был гораздо лучше, и в целом это газета была более культурная. Но большого сочувствия тому режиму, который у нас был до революции, большой к нему привязанности я никогда не испытывал. Но и революция меня не очаровала. Я не испытал того увлечения Февральской революцией, которое вокруг меня испытывали многие. Даже люди, казалось бы, совершенно неподходящие для этого, которым полагалось бы быть консервативными, они все-таки восторгались, были большими оптимистами, считали, что дальше все пойдет очень хорошо, воевать будем гораздо лучше, чем при царском режиме. Так я не думал. И вообще я был крайне удивлен, что Временное правительство не заключает сепаратного мира. Я подумал, что если вы хотите теперь устраивать Учредительное собрание, строить совершенно новую внутреннюю политику, то как же при этом еще и вести войну? Но большинство вокруг меня таким взглядам совершенно не сочувствовало.

- А какие у вас и у тех людей, которых вы знали, были претензии к старому режиму?

- Недовольство, я думаю, было главным образом вызвано историей с Распутиным и военными неудачами, которые, конечно, очень многих тревожили и вообще как-то оскорбляли национальное самолюбие. Мой отец, хотя был немецкого происхождения, родился в России, был русским патриотом; его это очень беспокоило. Но, с другой стороны, убийство Распутина произошло при таких обстоятельствах, которые вызвали тревогу. Отец моей первой жены Иосиф Иосифович Новицкий был когда-то товарищем министра - сперва Витте, которого он в высшей степени почитал, а потом Коковцева. К моменту революции он был членом Государственного совета. И вот он переживал очень сильно убийство Распутина, как раз к началу революции он заболел, и в первые дни Февральской революции он умер. У него, правда, было не очень здоровое сердце, но возможно, что кончина была ускорена его волнением, что теперь будет, и так далее.

- Где вы учились?

- В немецкой школе. В Петербурге было четыре немецких школы, я учился в Реформаторском училище, где было очень много русских, но там все преподавалось на немецком языке, кроме русской истории, Закона Божьего и русской литературы. Поэтому я лет в 15-16 очень хорошо знал немецкий. Дома у нас всегда говорили по-русски, и первый мой иностранный язык был не немецкий, а французский, которому я научился еще до школы.

В 1912 году я поступил в Петербургский университет на историко-филологический факультет, историческое отделение, которое окончил в 1916 году и был сразу оставлен при университете по кафедре всеобщей истории Иваном Михайловичем Гревсом. Поэтому я не попал на войну, меня не призвали. Сперва потому, что я был студент третьего курса и единственный сын, а потом потому, что я был оставлен при университете.