Страница 23 из 47
Базаров выскочил в сад, хлопнув дверью. Аркадий ринулся успокаивать пылкого мемориальца.
- Что-то ты, дядя, того, - бросил он Кирсанову на бегу. - Стал развязнее.
- Ничего, ничего, - бормотал Кирсанов. - Все к нам придете, все… А мы примем, примем. Мы люди негордые…
2007
На роскошную веранду бойко вбежал моложавый мужчина лет пятидесяти, среднего роста, в теннисной форме. Он был покрыт ровным загаром, ослепительно улыбался кипенными зубами, и в черных его кудрях еще почти не было седины. Это был бывший младореформатор, а ныне консультант крупного банка Кирсанов, горячий сторонник Союза правых сил.
На веранде пил чай с медом невысокий аккуратный Базаров. При появлении младореформатора он вежливо кивнул, однако посмотрел на него неодобрительно.
- Чайком балуемся? - приветливо спросил Кирсанов. - Аркаш, кого привез?
- Это из «Молодой гвардии», дядя, - робко сказал Аркадий. - Комиссар, Базаров.
- Что-то слышал, - сказал младореформатор. - Фамилия знакомая.
- Вряд ли она вам знакома, - с тихой язвительностью заметил Базаров. - Мой отец - простой врач, из тех, кому вы недоплачивали зарплату.
- Вот те на, - удивился Кирсанов. - Как это я ему недоплачивал? Если хотите, Борис Николаевич как раз мне и поручил нормализовать положение с зарплатами. Именно при мне, когда я работал в правительстве, начались регулярные выплаты шахтерам и пенсионерам…
- Этих выплат было достаточно на один кусок колбасы в месяц, - противным тоненьким голосом, каким хорошо кричать «Пли!», отчеканил Базаров. - Девяностые годы были позором для страны, а вы были символом этого позора. Страна удержалась на краю пропасти.
- А сейчас сделала огромный шаг вперед, - сострил Кирсанов и оглушительно захохотал.
- Смейтесь, смейтесь, - блекло сказал Базаров. - Злопыхательствуйте. Шендеровичи доморощенные. Это такие, как вы, хотят сейчас вернуться во власть и разграбить страну. Это вы вынашиваете планы расчленить Россию и раздать ее поровну Америке и Китаю. Но сейчас, слава Богу, другое время.
- Слушайте, - опешил младореформатор. Он ощутил предательский холод, поднимавшийся по ногам. - Откуда вы такие взялись?
- Ну конечно, - гнусно хихикнул Базаров. - Пока вы жрали фуагру по куршевелям и распродавали страну, здесь успело вырасти непонятное вам поколение. Здесь никогда больше не будет вашей свободы. Здесь теперь наша свобода. И кто не согласен - тот враг. Если у вас так называемые стилистические разногласия, то вы идиот, а если теоретические - негодяй. Выбирайте.
- А другого выбора у меня не осталось? - Другого - не осталось, - веско сказал Базаров.
Он встал и решительно вышел в сад.
- Я нахожу, что Базаров стал развязнее, - ошалело произнес Кирсанов.
- Сам виноват, - прошипел Аркадий, выходя вслед за другом.
Со второго этажа дачи раздался выстрел. Это старый охотник Иван Сергеевич свел счеты с жизнью, поняв, наконец, кто тут лишний человек.
Аркадий Ипполитов
Графиня молчит
Куда делись «бывшие»
Для Петербурга образ старости и старения имеет особый смысл. В то совсем недавнее ленинградское время, когда его лучшие соборы и церкви были закрыты, дворцы превращены в советские учреждения, двуглавых орлов сменили серпы и молоты, витрины некогда роскошных магазинов выставляли напоказ убогость социалистического быта, и во всем чувствовалась заброшенность, облупленность, обветшалость, - затихший обнищавший город не жил прошлым, он сам стал прошлым, невыносимо раздражая официальную идеологию, устремленную в будущее. Для молодежи особый смысл приобрели бесконечные томительные прогулки, с обязательным посещением всегда открытых старых подъездов особняков и доходных домов, еще хранящих остатки былой пышности: ободранные камины и рельефы, витые чугунные решетки на лестницах и лифтах, разбитые витражи. В садиках заброшенных дворов еще виднелись полуруины фонтанов, и Смольный собор внутри был величественен и пуст, как древний Колизей. Среди молодых интеллектуалов процветал особый бизнес - охота на дома, поставленные на капремонт, в которых хозяева, переселенные в новостройки, оставляли старую мебель, не влезающую в малогабаритные квартиры. Все это было похоже на одержимость Германа тайной старой графини. И капремонты, да и весь город, чем-то напоминали сцену из «Пиковой дамы»: «Графиня стала раздеваться перед зеркалом. Откололи с нее чепец, украшенный розами: сняли парик с ее седой и плотно остриженной головы. Булавки дождем сыпались около нее. Желтое платье, шитое серебром, упало к ее распухлым ногам. Герман был свидетелем отвратительных таинств ее туалета».
На капремонтах, среди негодного хлама, иногда попадались модерновые комоды и буфеты, напоминающие о комнатах в огромных коммуналках, где среди множества громоздких вещей ютились уплотненные «бывшие». Чудом спасшиеся от огня буржуек в двадцатые и сороковые, эти махины стоили гораздо меньше польских и югославских стенок, торжествующих в новом купчинском быту, и желание обставиться подобными красотами также было особой формой протеста, как и ненависть к новостройкам. Бегство от времени, интровертный пассеизм стали типичными признаками ленинградского характера и стиля, болезненно стремящегося утвердить себя наследником петербургской традиции, хотя ничего общего с ней, кроме этой болезненности, в надменной апологетике провинциальной заброшенности, определявшей Ленинград, уже не было.
Символом города в то время стал особый персонаж ленинградской жизни: старушка из «бывших», с потертым мехом когда-то роскошного воротника, с правильным петербургским выговором, артикулировано произносящая ДЭ ЭЛЬ ТЭ в ответ на хамский вопрос приезжего, спрашивающего: «Бабуля, как отсюда в ДЛТ попасть?», помнящая утраченные названия улиц, Летний сад под невской водой, голод и холод двух войн и детство с боннами и гувернантками. Внучка внучек пушкинских красавиц, гулявших в тени елизаветинских боскетов, интеллигентная старушка стала музой города в двадцатом веке, в принципе к старушкам относившегося весьма саркастически. Где-то глубоко внутри, в потаенном подвале памяти, у каждого, кто хоть как-то соотносился с культурой, хранится образ такой старушки, обитающей в тесной комнатушке в перенаселенной коммуналке, заставленной предметами убогого советского быта, среди которых странной руиной выглядел екатерининский наборный столик или роскошное ампирное зеркало, или карельской березы кресло-корыто с вычурными грифонами. Это воспоминание стало камертоном ленинградского стиля, проверкой на честность вкуса, ибо гордая и убогая подлинность, звучащая в нем, определяет ценность всего, что может быть создано. Так, в насквозь фальшивых новодельных интерьерах Царского села, к елизаветинскому барокко и екатерининскому неоклассицизму имеющих гораздо меньшее отношение, чем к советскому послевоенному стилю, поражали своей подлинностью остатки Агатовых комнат, - то немногое, что дошло до нас от петербургской роскоши восемнадцатого века.
Один из самых ярких образов питерского НЭПа - это особый род торговок на Покровской площади, описанный Н. Архангельским в его заметке «Петро-нэпо-град». Дамы из общества, сидящие на ящиках или прямо на ковриках, брошенных на асфальт, распродают остатки былой роскоши: севрский фарфор, брюссельские кружева, тонкие вышивки. «Салон на базаре». Между собой они переговариваются по-французски и по-английски, штопанные, но элегантные, затянутые в корсеты и перчатки. Уже в двадцатые годы в этих дамах была величественность, в семидесятые в них появилась героика. В послевоенном Ленинграде именно подобный тип стал олицетворением всего лучшего, что осталось в этом новом городе от сгинувшего в небытие Петербурга, хранителем genius loci. Несмотря на мужей и на любовников, «давно истлевших в могиле», они представляли тип старой девы. В ленинградской культуре, как и в ее музе, была такая же ориентированность на сохранение чистоты и девственности, подразумевающая бесплодие, иногда гораздо более ценное, чем любая плодовитость.