Страница 6 из 43
Домой в тюрьму-2
Дзержинский районный суд Оренбурга вынес приговор 46-летнему мужчине по статье «Заведомо ложное сообщение о готовящемся взрыве». Тагира Махмутова приговорили к 1 году и 6 месяцам лишения свободы с отбыванием наказания в колонии строгого режима. Приговор еще не вступил в законную силу, но он вряд ли будет обжалован со стороны подсудимого. Мужчина доволен решением суда, поскольку на преступление пошел сознательно. У Тагира Махмутова потерян паспорт, прописки нет. Выйдя недавно на свободу, после очередного отбывания наказания, он обнаружил, что жить ему негде. Дом, где мужчина проживал с отцом, завещан оренбуржцу, который присматривал за стариком до его смерти. После оглашения приговора Махмутов объявил, что, освободившись, если обстоятельства не изменятся, он вновь пойдет на какое-нибудь преступление, чтобы вернуться назад в тюрьму.
В прошлом номере журнала уже упоминался подобный случай: молодой и, судя по всему, недалекий парень хотел всего лишь перезимовать в неволе, угнал машину, украл бензин, и в результате ему теперь угрожает многолетний срок. Парень, что называется, «попал». А в этой истории, напротив, все довольны. План задуман и блестяще осуществлен. У человека не осталось в жизни никаких перспектив, кроме тюрьмы, надо сесть в тюрьму и на этом успокоиться, человек совершает неопасное преступление, признает свою вину, не сопротивляется, не оспаривает решение суда и садится в тюрьму. Когда он выйдет, он снова что-нибудь сделает, сообщит в милицию о якобы заложенной бомбе, или бросит камень в сияющую витрину, или украдет в магазине упаковку туалетной бумаги, опять признает свою вину и сядет - и так, может быть, еще несколько раз, полная гармония, все хорошо, вернее, плохо, но понятно и как-то даже правильно. Гармония со знаком минус. Может, имело смысл сразу впаять ему пожизненное?
Дмитрий Данилов
* БЫЛОЕ *
Ум-эль-Банин
Желчь и мед
Последний поединок Ивана Бунина
Ивану Бунину не слишком везло с биографами в России. Одни почитатели, описывая его эмигрантский период, делали из автора «Окаянных дней» едва ли не сталиниста, другие бурно корили этих первых. Воспоминания писательницы Ум-эль-Банин, приятельницы Тэффи, азербайджанки по национальности и гражданки Франции, отличаются большим вниманием к реальным жизненным обстоятельствам. Правда, беспристрастными их тоже не назовешь - что вполне извинительно: Банин стала последним и, по-видимому, чисто платоническим увлечением стареющего мэтра. Мемуары Банин были написаны на Западе в 1970-е годы и опубликованы единственный раз в израильском журнале «Время и мы» (№№ 40, 41, 1979).
Я встретилась с Иваном Буниным в 1946 году. Можно, не преувеличивая, сказать, что меня ниспослало ему небо, тем более что я обладала свойствами, специально созданными для роли фаворитки: меня окружал ореол кавказской и магометанской экзотики, на которую так падки были все русские северные писатели: Лермонтов, Пушкин, Толстой. Я принадлежала к той же корпорации, что и Бунин - сама была писательницей, да к тому же стояла на нижней ступени иерархической лестницы, на которой он занимал верхнюю. Когда я 13 июня вошла в комнату Тэффи, Бунин не без труда встал с кресла, предназначенного для почетных гостей. Он стоял прямо, как столпник на колонне посреди пустыни, прямо, словно меч, держал голову, имевшую тенденцию покачиваться. Десять минут беседы - и вот уже тога, предназначенная возвышать Бунина в глазах других, спадает. Он воспламеняется, его голос крепнет, срываются комплименты, от которых веет добрым старым временем. Особенно обыгрывает Бунин мою восточность, ему позволяет это мое полуварварское происхождение - удобный предлог для поклонников: нужно только выбрать между «Розой Исфахана», «райской гурией», княжной из «Тысячи и одной ночи» или еще каким-нибудь восточным комплиментом. Через полчаса Бунин уже объявил мне, что я и есть та самая «черная роза», о которой он мечтал всю жизнь, благо у меня черные волосы и глаза. Этот комплимент я приняла, как и остальные, вполне естественно и не была шокирована тем, что он пошл: достигнув определенной степени известности, писатель может позволить себе даже банальности - считается, что перлы он хранит в глубинах своего воображения, и потом они войдут в его произведения, чтобы поддержать в веках его славу. «…» Через два дня консьержка вручила мне пакет. «От пожилого господина, - сказала она мне, - для вас». Я сразу догадалась, кто этот господин и что в пакете. Я не ошиблась: Бунин прислал мне свою книгу, вышедшую небольшим тиражом в Нью-Йорке. Автор, получая книжку от другого автора, первым делом смотрит на посвящение. Бунин не поскупился: он написал мне целых два: одно - по-французски, другое - по-русски. Первое - церемонное - гласило: «A madame Banine, son serviteur Ivan Bounine - 15. VI. 1946. Paris». Второе было посмелее, видно, потому, что по-русски, а в своем языке он чувствовал себя свободнее: «Сердце мужчины выскальзывает из его рук и говорит „прощай“! - слова Саади о человеке, который в плену у любви». «В плену у любви»? Намек на себя самого? Как, между нами зашла уже речь о любви? Как бы то ни было, я была польщена: не каждый день Нобелевский лауреат посылает вам книгу с галантной надписью. Такая удача выпадала мне в первый и, может быть, в последний раз.
15. VI. 46
Chere Madame!
Мне сказали, что Вы звонили мне нынче утром - очень жалею, что не мог поговорить с Вами и не могу позвонить к Вам - Вы не дали мне своего телефона. Но, вероятно, Вы хотели сказать мне только одно слово - «merci» за брошюру, которую я послал Вам? Если так, то позвольте и мне поблагодарить Вас за Ваше внимание ко мне. Забыл сказать Вам при нашей встрече у Н.А. Тэффи, что в Вашем романе «Jours Caucasiens», на странице 305, есть большая ошибка, которую следует уничтожить в новом издании: ни один русский нигде и никогда не мог произнести такую фразу «Я поднимаю бокал за Святую Церковь», это все равно, как если бы мусульманин воскликнул: - Выпьем за Аллаха! Низко кланяюсь Вам и целую Вашу руку. Очень буду рад еще раз встретиться с Вами, если Вам будет это угодно. Ваш покорный слуга, Иван Бунин.
Его острый взгляд замечал все. Ни один русский до сих пор не заметил ошибки, действительно, довольно грубой; даже Тэффи, обычно такая внимательная и зоркая. «…» В первом письме он благодарил меня за звонок, во втором, которое я получила через день, он благодарил меня за записочку, доставленную ему с утренней почтой. Осмелев, он уже не начинал письма традиционным «Cherie Madame», но восточным «Свет очей моих», хотя и стоящим в кавычках. Кое-что еще мне не понравилось, вернее, напугало меня: стремительность, с которой Бунин взялся меня обрабатывать. Тэффи не раз твердила мне о его бешеном характере, о его требовательности; она даже считала, что для осуществления своих желаний он не остановится ни перед чем. С другой стороны, чего мне бояться? Не побьет же он меня, чтобы заставить себя любить? Когда Тэффи сказала мне по телефону, что он наповал сражен мною, я сочла, что это еще одна причина больше не писать ему и не видеть его: что за радость - выслушивать объяснения в любви от семидесятилетнего поклонника, даже если он Нобелевский лауреат. Однако через несколько дней все это логическое построение рухнуло от телефонного звонка. Когда я услышала его гудящий голос, которому позавидовал бы молодой оратор, я почувствовала легкий толчок в сердце. «…» Через два дня Бунин позвонил в мою дверь не по-русски точно: в три часа, не без пяти три, и не в три часа пять минут. Он стоял передо мной прямой, как телеграфный столб, и казался таким же твердым. В руках его была палка, и выглядел он очень властным; казалось, он сейчас поднимет палку и меня прибьет. Но он, наоборот, поцеловал мне руку; хотя даже в этот жест он сумел внести элемент тираничности. Потом он вошел в маленькую комнату, место моего всегдашнего пребывания, упал в единственное кресло, огляделся вокруг… и остолбенел: на камине, на самом виду, стояла в рамочке фотография мужчины. Поизучав ее, он состроил презрительную гримасу, фыркнул - такое фырканье я потом слышала неоднократно - но ни слова не сказал. Молчала и я. Потом я налила ему стакан вина, потому что знала, что он может пить его в любое время дня и ночи - он выпил единым духом, как будто хотел оправиться от впечатления, произведенного тем чудовищем. Он знал, что я замужем; знал, что я живу с мужем врозь, что он даже не в Париже. Фотография, которую я имела неосторожность выставить, вызвала его сомнение. Муж ли это или какой-нибудь еще тип, о существовании которого он не подозревал раньше? Вопрос этот явно его мучил. Как будто для того, чтобы подтвердить мои предположения, он воинственно стукнул по полу и сказал: