Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 79

Здесь волнение так возросло, что жизнь оправданных подвергалась сейчас большей опасности от народной любви, чем прежде от ненависти королевской власти. Толпа была готова задушить их в объятиях. Большинству оправданных удалось скрыться от ликующей толпы, незаметно покинув дворец через боковой выход.

Пеше д’Эрбинвиль и четверо его друзей сели в фиакр и велели кучеру гнать вперед как можно быстрее. Но их узнали. Повозку остановили, открыли дверцу. Толпа понесла пятерку на руках. Они кланялись, махали платками, и улицы в ответ оглашались приветственными криками.

Галуа видел эту сцену. Тонкий привкус горечи примешался к его радости. Росток зависти, правда маленький и слабый, пустил глубокие корни в сердце. Ни грубой силой, ни благими намерениями его нельзя было вырвать оттуда.

Понедельник, 9 мая 1831 года

9 мая, в пять часов вечера, в длинном зале ресторана «Ванданж де Бургонь» («Урожай Бургундии») двести человек собрались на банкет в честь девятнадцати оправданных.

Среди собравшихся были те, кто сильнее всех в Париже ненавидел Луи-Филиппа. Если бы сжечь или отравить этих двести, партия республиканцев потеряла бы своих вождей и героев.

Цыпленок был хорош, десерт вкусен, и перед каждым прибором стояла бутылка вина. Встал распорядитель мосье Гюбер. Он сказал, что главным оратором будет Марра, он предложит тост за девятнадцать. Поднялся Марра. «Маркиз революции» обладал изящными чертами лица и пышной шевелюрой. Он гладко и с иронией говорил о режиме, который на процессе девятнадцати попытался показать силу и решимость, но вместо этого продемонстрировал свою слабость и низость. Он поднял бокал.

— Граждане! Пью за девятнадцать благороднейших республиканцев, и словом и делом поддерживающих честь Франции.

— Да здравствуют девятнадцать!

— Ура!

— Да здравствует республика!

От имени девятнадцати с ответом выступил Кавеньяк:

— Не далее чем вчера я перечитывал газету «Монитер» — рассказы о славных днях, о великих свершениях, гигантских войнах, огромных делах, содеянных французским народом ради того, чтобы добыть свои права. Я шел блистательной тропой, проложенной за последние сорок лет гением свободы. Следил за событиями, потрясшими землю от полюса до полюса.

Он говорил о Франции, родине свободы, о ее теперешней борьбе.

— Будем помнить, друзья и сограждане: мы в этот час не одиноки. Не только Францию мы представляем, не только ее мы должны и будем защищать. Наше дело — дело всех свободных людей. Это дело польского народа, который так доблестно борется против грубого царского насилия. Помогли мы ему в час беды? Нашлось ли у нас для старых собратьев по оружию что-нибудь, кроме слез? В Польше есть новая пословица: «До бога высоко, до Франции далеко». Да! Сегодняшняя Франция далека от всех, кто борется за свободу: от Польши, Бельгии, Италии, от всех угнетенных народов мира. Она далека — быть может, дальше всего — от собственного народа.

Будущее Франции, будущее всего свободолюбивого мира принадлежит республиканцам.

Он снова поднял бокал.

— За будущее Франции! Да будет она сильной, славной и свободной! Да принесет она свободу всем угнетенным!

Торжественно поднялись бокалы, и не скоро еще вернулся в зал приглушенный шумок разговоров.

По мере того как опорожнялись бутылки, речи становились короче и звучали менее торжественно.

Тосты состояли из кратких лозунгов. Лозунги бросали в зал, который, прежде чем осушить стаканы, подхватывал их криком: «Да здравствует…» — или отвергал криком: «Долой!»

— За революцию восемьдесят девятого года!

— Нет, не восемьдесят девятого! За год девяносто третий!

— За Робеспьера!

— Да здравствует Конвент!

— Да здравствует партия Горы. В память монтаньяров!

Мосье Гюбер был в замешательстве. Эти тосты не предусмотрены. Нельзя допустить, чтобы так продолжалось.

Он поднял бокал:

— За мужественного гражданина Распая, отказавшегося от креста Почетного Легиона.

— Да здравствует Распай!

— Не понравился мосье Гюберу тост за Робеспьера, — заметил Галуа студенту-медику Бильяру, сидевшему напротив.

— Да. И не ему одному. Посмотрели бы, какое было лицо у Дюма, когда упомянули девяносто третий год. Люди добропорядочные, не нам чета. Интересно знать, разозлил бы их сильнее тост за Луи — Филиппа?

— Вы правы, дорогой мой Бильяр, — взволнованно ответил Галуа. Он был слегка пьян. — Совершенно правы. Нужен тост за Луи-Филиппа.

— Вы хлебнули лишнего.

— О нет! Я предложу тост за Луи-Филиппа.

— Ну, если не пьяны, значит вы сумасшедший.





— Не пьян и не сумасшедший и выпью за здоровье Луи-Филиппа.

— Да вам шею свернут! И я, да поможет мне бог, вместе с ними.

— Никто не посмеет тронуть мою бесценную шею, и я, да поможет мне бог, непременно выпью за здоровье Луи-Филиппа.

Послышался немногочисленный, но дружный хор:

— Дюма, Дюма! Пусть Дюма скажет тост!

Александр Дюма встал. У него была блестящая, темная, как у негра, кожа и синие глаза. Кричащий пунцовый жилет был в винных пятнах.

— За искусство, — он говорил, преувеличенно жестикулируя, — ибо перо и кисть так же действенно, как ружье и шпага, служат делу социального возрождения, которому мы посвятили жизнь и за которое готовы умереть.

— Да здравствует искусство!

— Да здравствует Дюма!

— За революцию 1830 года!

Поднялся Распай. При виде его присутствующие чуть отрезвели.

— За солнце 1831 года. Да будет оно таким же горячим, как солнце 1830 года. И пусть оно не слепит нас, как в прошлом году.

(Продолжительные возгласы одобрения.)

— Пусть новая революция наступит скоро!

— Скоро, скоро!

И вдруг:

— За Луи-Филиппа!

Головы прояснились; в зале зашикали. Все встали, стараясь рассмотреть, откуда послышался голос. Может быть, это шпион, у которого от вина развязался язык? Люди сжали кулаки. Заткнуть дерзкую глотку, осмелившуюся произнести эти слова! Толкая друг друга, все беспорядочно кинулись в одну сторону. Автора предательского тоста окружили плотным кольцом.

И опять раздалось:

— За здоровье Луи-Филиппа!

Все увидели Галуа. Левой рукой он держал на уровне сердца стакан вина. В правой сжимал над стаканом кинжал, острием вниз. Он стоял подобно изваянию, ожившему ровно на столько мгновений, сколько нужно, чтобы дважды произнести смертный приговор королю французов.

Толпа пришла в движение. Она перестала быть толпой. Только что ее объединяла злоба против человека, дерзнувшего предложить тост за Луи-Филиппа. Но сейчас толпа из двухсот человек разбилась на две сотни отдельных частей.

— Пойдем отсюда, — шепнул своему другу Александру Дюма актер театра Франсэз. — Дела принимают слишком опасный поворот.

Дюма был тоже настроен неодобрительно.

— Это уж чересчур. Слишком далеко зашло. Что за несдержанный юноша! Разве можно угрожать жизни короля?

Они быстро оставили зал.

Пеше д’Эрбинвиль посмотрел на Галуа с таким видом, как будто все происходящее его совершенно не касается, и, почти не раскрывая рта, процедил:

— Дурак.

Распай улыбнулся Галуа и вышел из кольца обступивших его республиканцев. Многие из присутствовавших поспешили уйти, но больше половины осталось. И те, кто остался, ликовали вовсю. Они были счастливы найти четкое выражение скрытой ненависти, доныне выражавшейся только в иносказательных лозунгах и косвенных угрозах. А тут был жест острый, как клинок кинжала, и сильный, как сжимавший его кулак.

Несколько республиканцев взяли со стола ножи, подняли наполненные вином или пустые стаканы и, подражая жесту Галуа, хором кричали:

— За здоровье Луи-Филиппа!

Другие, стоя поодаль, подняли только сжатые кулаки — один над другим, как бы сжимая стакан и кинжал:

— За Луи-Филиппа!

Много раз прозвучали эти слова, сопровождаемые тем же движением, пока понадобился новый клич. Кто-то нашел его: