Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 79

Речь короля была длинной и утомительной. Все напряженно ждали предполагаемого фейерверка, который и разразился под конец.

— Пэры Франции, депутаты департаментов! Я не сомневаюсь в вашей готовности содействовать моим благим намерениям. Если преступные козни воздвигнут на пути моего правительства препятствия… — Карл поднял глаза от текста, пронизывающим взглядом окинул депутатов, сидевших слева от него, и, делая ударение на каждом слове, произнес: — которых я не хочу предвидеть, — он снова перевел взгляд на развернутый свиток, — я почерпну силы, чтобы преодолеть их, в моей решимости поддержать общественное спокойствие, в справедливом доверии французов и в любви, постоянно выказываемой ими своему королю.

Это было открытым объявлением войны палате депутатов, где большинство принадлежало либералам. Несколько дней спустя палата, где «крайние» составляли меньшинство, нанесла быстрый и жестокий удар, чтобы «безрассудство и беспомощность нескольких не погубили свободу».

Большинство палаты в знаменитом «Адресе 221» ответило королю: «Хартия ставит непререкаемым условием правильного хода всех государственных дел постоянное соответствие политических взглядов Вашего правительства с пожеланиями Вашего народа. Государь! Наша верность и преданность заставляют нас сказать Вам, что этого соответствия более не существует».

Со скучающим видом, поигрывая листом бумаги, выслушал король эти слова у себя во дворце. Выслушав, заявил, что решения его неизменны, и дал понять оцепеневшим от изумления депутатам, что аудиенция окончена.

«Крайние» задрали носы:

— Эти люди не знали, что такое король. Теперь знают. Король только дунул — и вот они развеяны, как мусор.

Хвастались и депутаты, подписавшие адрес:

— Никогда еще ни одной коронованной особе, даже самому Людовику Шестнадцатому, не был брошен подобный вызов.

Король распустил палату. Политическим увертюрам настал конец. В любой момент мог подняться занавес над последним актом в драме Бурбонов. На улицах, в кабачках, в кафе, в бонапартистских кругах, в маленьких, но очень деятельных, устраивающих бесконечные заговоры республиканских группах не переставали строить догадки о возможных действующих лицах этой драмы, ее сюжете, развязке. В ногу с политическими событиями шли студенты, особенно учащиеся Политехнической школы.

Лапласа, который, как предполагалось, перестроил Политехническую школу по вкусу Бурбонов, уже три года не было в живых. Ему не удалось воочию убедиться в тщетности своих стараний. Ученики Политехнической школы строили заговоры постоянно: за игрой на бильярде, за фехтованием, за едой, во время подготовки к урокам. Но в Подготовительной школе мятежного духа и в помине не было. Там среди пятидесяти юношей выделялся только один. Вместо того чтобы готовиться к экзаменам, он беспокоил одноклассников, докучал им пустыми разговорами о Карле, о Бурбонах и иезуитах, о свободе и тирании. Он вел себя странно и неестественно. Мало того, он, казалось, гордился тем, что не похож на остальных. Когда его спрашивали по математике, он отвечал так, как будто ему до смерти скучно и хочется спать. Или напускал на себя дурацкий, страдающий вид, хотя (как уверяли одноклассники) был явно в восторге оттого, что только он один может дать правильный ответ. Он досаждал товарищам, царапая на клочках бумаги бессмысленные формулы, делая вид, что с головой ушел в свои мысли и глух к недостойным его внимания событиям, происходящим вокруг него.

В один из этих лихорадочных дней, как раз после того, как Карл распустил палату, мосье Леруа пришел на семинар по математике с особенно торжественным и серьезным видом и объявил своим двадцати ученикам, что у него для них есть нечто интересное. Эварист прислушался. Может быть, мосье Леруа все-таки окажется человеком и захочет сейчас открыть им свои политические убеждения. Но предметом разговора оказалась интересная алгебраическая теорема, сформулированная Штурмом. Мосье Леруа прочел формулировку теоремы, но добавил, что, к сожалению, познакомиться с ее доказательством ученики смогут лишь после того, как статья Штурма выйдет в свет. Тут мосье Леруа окинул взглядом немногочисленных слушателей и увидел ироническую усмешку на хорошо известном ему лице. Профессор в упор посмотрел на это лицо, и сарказм в его голосе прозвучал еле слышно, почти незаметно:

— Хорошо, что вы здесь сегодня, мосье Галуа. Может быть, вы сумеете помочь нам.

Эварист не ответил. Его ироническая улыбка исчезла, на лице появилось напряженное выражение. Все смотрели на него.

— Найдет! — перешептывались студенты.

— Ну, нет!

— Мозги свихнутся.

Вдруг у Галуа загорелись глаза. Он подошел к доске и написал доказательство. Кое-кто принялся усердно описывать знаки, которыми Эварист исписал доску. И только двое из тех, кто сейчас следил за Эваристом, не почувствовали ни вражды, ни зависти. Оба проходили второй год обучения. Один, Бенар, был двоюродным братом Эвариста, и для него выступление Галуа было источником своего рода фамильной гордости. Другого звали Огюстом Шевалье. С пухлым розовым личиком херувима, неловкий и застенчивый, он был, как и Эварист, одинок в классе. К несчастью для себя, Огюст был глубоко верующим юношей, и чем меньше разделяли его чувства другие, тем больше он убеждался в том, что его долг — быть миссионером среди дикарей Подготовительной школы. Огюст рассеянно списывал с доски математические выражения Эвариста, когда его внезапно осенило:

— Он гений! В первый раз в жизни вижу перед глазами настоящего гения! Восемнадцать человек глядят на него опасливо и с завистью. Я один знаю, что наблюдать за работой гения — редкое счастье. Я отдаю себе в этом отчет; меня научили понимать, что такое любовь, что такое гений. Моя вера открыла мне глаза.

Описав с доски математические знаки, Огюст добавил своим аккуратным, четким почерком: «Эварист Галуа — гений. С ним нужно подружиться. Постараюсь обратить его в сен-симонизм».





Воскресенье, 25 июля 1830 года

25 июля, в воскресенье, в Сен-Клу собрались министры, чтобы подписать ордонансы — декреты, которые должны были приостановить действие французской конституции, распустить палату депутатов, упразднить свободу печати. В молчании министры расселись вокруг стола. По левую руку от Карла X сидел князь де Полиньяк, по правую — дофин.

— Сколько у вас человек в Париже? — спросил де Полиньяка барон д’Оссе.

— Хватит, чтобы подавить любое восстание.

— Тысяч тридцать по крайней мере есть?

— Больше. Сорок три.

Князь де Полиньяк бросил барону через стол лист бумаги.

— Да, но что это? — спросил д’Оссе. — Я вижу, что сюда занесены только тринадцать. Тринадцать тысяч солдат на бумаге — только семь-восемь на деле. Где же остальные тридцать?

— Расквартированы под Парижем. В случае необходимости их можно стянуть к столице за десять часов.

Одному министру за другим де Полиньяк предлагал подписать ордонансы. Когда документ дошел до барона д’Оссе, тот взял перо и помедлил в нерешительности.

— Отказываетесь? — спросил Карл X.

— Государь! Не будет ли мне позволено обратиться к вашему величеству с вопросом? Если министры откажутся подписать документы, намерены ли вы идти тем же путем?

— Да, — твердо ответил Карл X.

И морской министр барон д’Оссе подписал. Князь де Полиньяк обвел присутствующих торжествующим взглядом.

Король заговорил:

— Я полагаюсь на вас, господа, а вы можете положиться на меня. У нас общее дело. Это для нас вопрос жизни или смерти.

Он поднялся и вышел из комнаты. Осанка его была царственной. Наконец он почувствовал себя и на самом деле королем.

25 июля, в воскресенье, Огюст Шевалье и Эварист Галуа сидели в Люксембургском саду. С тех пор как они впервые увидели друг друга на семинаре по математике, они часто проводили вместе свободные вечера. Но сегодня Шевалье впервые попытался поговорить по душам с младшим другом.