Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 69

— Опять со старшиной лаяться, — вздохнул Шурка.

Поверка кончилась быстро: старшина вызубрил наизусть список роты. Присвечивая фонариком, он прошел вдоль шеренги. Тоненький лучик, направленный книзу, переходил с сапога на сапог и, наткнувшись на грязные, в комках глины, тупорылые носки, остановился. От сапог лучик взметнулся кверху — осветилось белобровое, припухлое лицо.

— Так я и думал — Яковлев, — сказал старшина. — А, ну-ка! Щетку в руку, сапоги в зубы… Полторы минуты — рота ждет. Быстро у меня, на одной ноге!

Шурка шагнул из шеренги, сделал крепкий, в два приема, поворот налево и вдруг, поджав по-птичьи ногу, подхватив ее правой рукой, запрыгал к двери.

— Яковлев… — опешил старшина. — Что это вы?

— Выполняю ваше приказание, товарищ старшина. Вы велели — на одной ноге!

Потух фонарик. У старшины опустились руки — он растерялся, не находил ответа. Темноту разодрало взрывом хохота. В грохочущий, неуемный стоголосый хохот врезался вдруг раздирающе-пронзительный вопль сирены. Два раза — резко, коротко и третий — нескончаемый, потухающий и снова вздымаемый рев. Бомбят? Нет, сирена кричала бы по-другому, дала бы место словам: «Граждане, воздушная тревога».

— Боевая тревога! — рявкнул старшина, и мы кинулись к пирамиде хватать винтовки.

Прибежал капитан Голодов, сухой и легкий, с гранатой-лимонкой у пояса и тощим рюкзаком за спиною. Блеснули в свете фонарика золоченые пуговицы на двубортной, ловко пригнанной шинели лейтенанта Заваруева. Забренчала, стукнувшись о дверь, каска — оказалось, комиссар запасся каской, привязал ее к поясу.

На дворе перед казармой стояли грузовики, клокотали моторы. Шоферы сидели в кабинках, положив на рули огромные руки в черных перчатках с раструбами. Они торопили посадку. Лейтенант пересчитал наш взвод и, не сходя с подножки, держась за приоткрытую дверь кабинки, крикнул:

— Товарищ капитан, готово!

— Трогай!

Под ногой шофера хрустнула педаль. Машину рвануло. Ветер запел в ушах. В холодном сумраке октябрьской ночи покатились вспять леса Болшева, дома, раскиданные по обочинам раскатанного Ярославского шоссе, павильоны сельскохозяйственной выставки, деревянные бараки студенческого городка.

Куда нас везли? На какое дело? Шофер прибавил газу в поршни. Хлестнул с удвоенной силой ветер. От Первой Мещанской повернули к Садовому кольцу, потом опять поворот направо — по Тверской к Белорусскому вокзалу, на Волоколамское шоссе. Город снизился, потерялся во мгле. По сторонам дороги заструились темные осенние поля.

На фронт, на Волоколамское направление… Молчал нахохлившийся Юхнов. Пел на ветер и сплевывал за борт машины Шурка Яковлев. В кабинке смеялся лейтенант, которому шофер рассказывал какое то фронтовое приключение. В другой, катившейся следом, машине комиссар Никонов раскуривал трубку; через стекло при вспышках виднелось его озабоченное, нахмуренное лицо. О чем думали все эти люди? Что их теперь объединяло? И что разъединяло? Что лежало у них на сердце? Жадное головокружительное волнение охватило меня: вот-вот, через минуту или через час, мы врежемся в дымное, черное облако, которое торжествующе, яростно бушевало на русской земле.

Ни дымного, крутящегося облака, ни клубящихся черных валов… Был день, как день: бледно-голубой, ясный. Над полями, оголенными осенью, подымалось почти летнее солнце. В светлом и свежем пару блестела узкая и глубокая Лама, загибавшаяся пологой, похожей на коромысло дугой. На одном конце коромысла виднелись железные крыши Яропольца, белый, вымазанный мелом дом — усадьба Н. И. Гончаровой, матери жены Пушкина; на другом — темная бедная деревенька Юркина.

Юркина лежала в стороне от большой дороги. На старом щелеватом мосту, заминированном и отданном мне под охрану, было пустынно. Деревянный настил покрывала еще неистоптанная, не исполосованная колесами серебристая изморозь. Под солнцем мост начинал дымиться. Дымились крыши, пашни, затянутые шелковистой паутиной. В парении этом отстаивалась тишина.

На кончик перил сел воробей. Негромким чириканьем он приветствовал начинающийся день, полный блеска, тишины и мира. Крылышки его, за ночь обмерзшие, отогревались, топорщились. Воробей клюнул снежинку, еще нерастаявшую, и, удивленно подняв головку, накололся на взгляд человека, остановившегося перед ним на мосту.

— Кыш-ш! — нелепо взмахнул человек и пошатнулся, оперся рукой о перила.

Воробей порхнул, полетел вдоль реки к Яропольцу, к новому широкому мосту на Волоколамском шоссе. Там беспрерывно ползли обозы, двигалась в гуще машин конная артиллерия, там воробей мог найти не снежинку, а и посущественнее — просыпанный овес, катышки навоза. Человек посмотрел вслед воробью стеклянно-голубыми глазами. Неожиданно увидев меня, — я шел по мосту навстречу, — он обрадовался и размашисто заговорил:

— Птаха! Прыгает, летает… и нету ей никакой войны. Бывает у воробьев война… к примеру, с другими птицами? Какая будет твоя суждение?



В распоясанной мятой шинели, без шапки, он стоял, привалившись спиной к перекладине. На жесткой от солнца и пыли голове курчавились короткие белые волосы. На широком, в отметинах оспы, лице запивалась бессмысленная, как воробьиная радость, улыбка.

— Ты то откуда-же прилетел? — спросил я. — Откуда ты здесь взялся?

— Я-то? Я-то, видишь, из Лотошина иду, — оторвал он руку от перил и показал на стоявший у его ног на большой, белой жести, подойник, повязанный поверху домотканным полотенцем с кружевами. — Тут у меня, видишь, спирт. Может, выпьешь? В Лотошине, при заводе, вчерась три цистерны выпустили… море целая! Да и подожгли… дыму, дыму! Прямо естественная-искусственная препятствие… через такой дым немцу нипочем не пройти.

— Ты скажи, где он теперь, немец-то? В Лотошине, что-ли? Ведь это отсюда, что же, километров двадцать-тридцать, не больше.

— Какое там, в Лотошине! Лотошино он вчерась пропер. Теперь ему время тут быть. Идет где-нибудь вот за этой деревней. Ты… тово… посматривай!

— Как же ты сказал, что Лотошино нипочем не пройдет?

— Пройдет! Накажи меня Бог, пройдет! — радостно побожился кудрявый парень. — Ты не думай, я его знаю, немца… Я четвертый день от города Белого шпарю. Как хватил он нас танками, как хватил… может, ото всего полка только я остался. Ох, и бьет!

Пятнистое, рябое лицо Кудрявого пылало от восторга. Исконная Страсть: восхищение тем, «чья берет», горела в его русской крови.

— Не выпьешь спирту-то? Не неволю. Твое дело — часовой, на посту не полагается. Да и налить тебе не во что, баклажки у тебя на поясе не вижу. А спирт-от, куда твой первак, такая произведение! Ну, стой тут… того, говорю, посматривай!

Кудрявый поднял подойник, в котором плескался спирт, подмачивая полотенце, и, кренясь, помахивая правой свободной рукой, пошел с моста, нетвердо побрел по луговой дороге. Куда? Вряд-ли он знал — куда.

Куда брели вот эти шестеро, что подошли к мосту? Широкоскулые лица их были усталые и покрыты пылью. Шестой шел спотыкаясь, свалив на бок голову, забинтованную грязной, коричневой от сукровицы марлей. Передний — длинный и худой, черноголовый — тяжело крякнув, сбросил с плеча вещевую сумку, из которой торчала кость лилового, с запекшейся кровью, бараньего стегна.

— Тут, что-ли, на бережку и сварим?

— Давай тут, — ответил боец, которого они, должно быть, признавали за старшего.

Он огляделся по сторонам, задерживаясь молчаливым взглядом на мне, на тычках, стоявших у моста по сторонам дороги, к которым были приколочены фанерные дощечки: «Мины».

— Разводи, ребята, огонь. Вон там, за минной полосой.

Бойцы, тяжело двигая ногами, пошли собирать хворост и шишки для костра. Они негромко переговаривались:

— А говорили… заградительные отряды на Ламе стоят.

— Какого чорта! Фронт-от на три тысячи километров, разве загородишь?

— Курсантов, будто-бы, из Москвы нагнали.

— Вчера машина ехала, фронтовую газету раздавала. Написано: «Привет сталинским юнкерам — защитникам столицы»